Архив автора: estks

Из раздела седьмого. РЕЛИГИЯ

В рассмотренных до сих пор формообразованиях, которые, в общем, различались как сознание, самосознание, разум и дух, религия как сознание абсолютной сущности хотя вообще и встречалась, однако с точки зрения сознания, которое сознает абсолютную сущность; но в названных формах не появлялась абсолютная сущность в себе самой и для себя самой, не появлялось самосознание духа.

Уже сознание, поскольку оно есть рассудок, становится сознанием сверхчувственного или «внутреннего» в предметном наличном бытии. Но сверхчувственное, вечное, или как бы еще оно ни называлось, лишено самости; это всего лишь всеобщее, которое еще далеко от того, чтобы быть духом, знающим себя как дух. — Затем самосознание, которое имеет свое завершение в форме несчастного сознания, было лишь скорбью духа, прорывающейся вновь в предметности, но ее не достигающей. Единство единичного самосознания и его неизменной сущности, до которого доходит несчастное сознание, остается поэтому по ту сторону его.— Непосредственное наличное бытие разума, который выступал для нас из этой скорби, и свойственные ему формы не имеют религию, а именно религию подземного мира; она — вера в непосредственном наличествовании.

Напротив того, в нравственном мире мы видели некоторую религию, а именно религию подземного мира она — вера в страшную неведомую ночь судьбы и в Эвмениды отошедшего духа; первая есть чистая негативность в форме всеобщности, вторые — та же негативность в форме единичности. Хотя, таким образом, абсолютная сущность в этой последней форме есть самость и имеется налицо как самость, иначе и не бывает, однако единичная самость есть «эта» единичная тень, отделившая от себя всеобщность, которая есть судьба. Хотя она есть тень, снятое «это» и, следовательно, всеобщая самость, тем не менее указанное негативное значение еще не обратилось в это положительное значение, и потому снятая самость в то же время непосредственно еще означает это особенное и лишенное сущности. — Но судьба без самости остается лишенной сознания ночью, которая не достигает ни различения внутри себя, ни ясности знания себя самой.

Эта вера в ничто необходимости и в подземный мир становится верой в небо, потому что отошедшая самость должна соединиться со своей всеобщностью, то, что она содержит, должно в этой всеобщности раскрыться и таким образом стать себе ясным. Но мы видели, что это царство веры раскрывает свое содержание только в стихии мышления, не доходя до понятия, и потому гибнет в своей судьбе, а именно в религии просвещения. В последней восстанавливается сверхчувственное потустороннее рассудка, но восстанавливается в таком виде, что самосознание удовлетворяется посюсторонним и знает, что сверхчувственное, пустое, не подлежащее ни познанию, ни страху потустороннее не есть ни самость, ни сила.

В религии моральности, наконец, восстановлено то, что абсолютная сущность есть некоторое положительное содержание, которое, однако, соединено с негативностью просвещения. Это содержание есть некоторое бытие, которое точно так же возвращено обратно в самость и остается замкнутым в ней, и есть некоторое различенное содержание, части которого столь же непосредственно подвергнуты негации, как и установлены. Но судьба, в которой тонет это противоречивое движение, есть самость, сознающая себя как судьбу существенности и действительности.

Дух, знающий себя самого, в религии непосредственно есть его собственное чистое самосознание. Рассмотренные формы его — истинный дух, отчужденный от себя и достоверно знающий себя самого, — совокупно составляют его в его сознании, которое, противостоя своему миру, в нем себя не узнает. Но в совести он подчиняет себе как свой предметный мир вообще, так и свое представление и свои определенные понятия, и теперь он — самосознание, сущее у себя. В этом самосознании он имеет для себя, будучи представлен как предмет, значение всеобщего духа, который внутри себя содержит всю сущность и всю действительность, но есть не в форме свободной действительности или самостоятельно являющейся природы. Правда, он имеет образ или форму бытия, будучи предметом своего сознания, но так как это последнее в религии установлено в существенном определении: быть самосознанием, то этот образ совершенно ясен для себя; и действительность, которую он содержит, в нем заключена или в нем снята именно так, как если бы мы говорили о всей действительности] она есть мысленная всеобщая действительность.

Так как, следовательно, в религии определение подлинного сознания духа не имеет формы свободного инобытия, то его наличное бытие отлично от его самосознания, и его подлинная действительность оказывается вне религии; дух и того и другого, конечно, один, но его сознание не объемлет обоих сразу, и религия является частью наличного бытия и действий, другая часть которых есть жизнь в действительном мире духа. Так как мы теперь знаем, что дух в своем мире и дух, сознающий себя духом, или дух в религии, — одно и то же, поэтому завершение религии состоит в том, чтобы тот и другой стали равными друг другу, не только в том смысле, что действительность духа охвачена религией, но и наоборот, чтобы он стал для себя действительным как себя самого сознающий дух и предметом своего сознания. — Поскольку дух в религии представляет себя себе самому, он, правда, есть сознание, и действительность, заключенная в ней, есть форма и внешний облик его представления. Но действительности в этом представлении не дано ее полное право — именно быть не толы«) внешним обликом, но и самостоятельным свободным наличным бытием; и наоборот, так как в ней самой ей недостает завершения, она есть некоторая определенная форма, которая не достигает того, что должно воспроизводить, а именно духа, сознающего себя самого. Дабы его форма выражала его самого, она сама должна быть не чем иным, как духом, и дух должен был бы себе казаться или действительно быть таким, каков он в своей сущности. Только благодаря этому было бы достигнуто и то, что может показаться требованием противоположного, а именно, что предмет его сознания имеет в то же время форму свободной действительности, но лишь дух, который имеет предметом себя в качестве абсолютного духа, есть для себя в такой же мере свободная действительность, в какой он продолжает сознавать в ней себя самого.

Ввиду того, что прежде всего различаются самосознание и собственно сознание, религия и дух в мире духа или наличное бытие духа, последнее состоит в цельности духа, поскольку его моменты проявляются в их расхождении и каждый для себя. Но эти моменты суть сознание, самосознание, разум и дух, — дух именно как непосредственный дух, который еще не есть сознание духа. Их совокупная целостность составляет дух в его мирском наличном бытии вообще; дух как таковой содержит рассмотренные до сих пор формообразования во всеобщих определениях, в только что названных моментах. Религия предполагает полное их прохождение и есть простая целостность или абсолютная самость их. — Это прохождение их, впрочем, по отношению к религии не следует представлять во времени. Лишь дух в целом есть во времени, и формы, которые суть формы духа в целом как такового, проявляются во [временной] последовательности; ибо лишь целое имеет действительность в собственном смысле и потому — ту форму чистой свободы по отношению к иному, которая выражается как время. Моменты же целого, сознание, самосознание, разум и дух, так как они — моменты, не имеют разного друг с другом наличного бытия. Так же как дух был отличен от своих моментов, так еще, в-третьих, следует отличать от самих этих моментов определение каждого из них в отдельности. А именно, каждый такой момент, как мы видели, в свою очередь в самом себе принимает в собственном последовательном течении различные и разнообразные формы, как, например, в сознании различались чувственная достоверность и восприятие. Эти последние стороны расходятся во времени и принадлежат некоторому особенному целому. — Ибо дух из своей всеобщности нисходит до единичности через определение. Определение или средний термин есть сознание, самосознание и т. д. Но единичность составляют формы этих моментов. Последние представляют дух в его единичности или действительности и различаются во времени, однако так, что в последующем удерживаются предыдущие.

Если поэтому религия есть завершение духа, в которое отдельные моменты его — сознание, самосознание, разум и дух — возвращаются и вернулись как в свою основу, то в совокупности они составляют наличную сущую действительность духа в целом, который только и есть как различающее и возвращающееся в себя движение этих его сторон. Становление религии вообще содержится в движении всеобщих моментов. Но так как каждый из этих атрибутов был представлен так, как он не только определяется в общем, но как он есть в себе и для себя, то есть как он для самого себя протекает внутри себя как целое, то тем самым произошло не только становление религии вообще, но и указанные процессы полного прохождения отдельных сторон содержат в то же время определенности самой религии. Дух в целом, дух религии есть, в свою очередь, движение, состоящее в том, что, исходя из своей непосредственности, он приходит к знанию того, что есть он в себе или непосредственно, и достигает того, что формообразование, в котором он выступает перед своим сознанием, совершенно тождественно его сущности, и он созерцает себя таким, как он есть. — В этом становлении, следовательно, дух сам существует в определенных формообразованиях, которые составляют различия этого движения; в то же время в силу этого определенная религия имеет точно так же некоторый определенный действительный дух. Если, стало быть, знающему себя духу вообще принадлежат сознание, самосознание, разум и дух, то к определенным формообразованиям знающего себя духа принадлежат определенные формы, которые внутри сознания, самосознания, разума и духа развивались в каждом из них в отдельности. Для своего действительного духа определенная форма религии извлекает из форм каждого его момента те, которые соответствуют ей. Одна определенность религии проникает все стороны ее действительного наличного бытия и накладывает на них эту общую печать.

Именно так формообразования, выступавшие доселе, организуются теперь иначе, чем они выступали в своей последовательности, о чем предварительно выскажем вкратце еще несколько необходимых замечаний. — В рассмотренной последовательности каждый момент, углубляясь в себя, складывался в некоторое целое по свойственному ему принципу; и познавание было той глубиной или тем духом, в котором эти моменты, для себя не имевшие устойчивого существования, получали свою субстанцию. Но теперь эта субстанция выступила; она есть глубина духа, достоверно знающего себя самого, глубина, которая не позволяет отдельному принципу изолироваться и сделаться целым внутри себя самого, а собирая и удерживая вместе внутри себя все эти моменты, она продвигается в этом совокупном богатстве своего действительного духа, и все его отдельные моменты сообща принимают и получают одинаковую определенность целого внутри себя. — Этот дух, достоверно знающий себя самого, и его [поступательное] движение есть их подлинная действительность и в-себе- и для-себя-бытие, которое достается каждому в отдельности. — Следовательно, если прежний один ряд в своем продвижении обозначал узлами возвратные ходы внутри себя, но, выходя из них, снова продолжал движение вдоль, то теперь он как бы разорван в этих узлах, всеобщих моментах, и распадается на много линий, которые, будучи собраны в один пучок, в то же время симметрически соединяются, так что одинаковые различия, в которые сформировалась каждая отдельная линия внутри себя, совпадают. — Впрочем, из всего изложения явствует само собою, каким образом следует понимать эту представленную здесь координацию общих направлений, а потому излишне отмечать, что эти различия, по существу, надо понимать лишь как моменты становления, а не как части; в действительном духе они суть атрибуты его субстанции; в религии же, напротив, — лишь предикаты субъекта. — Точно так же в себе или для нас, конечно, все формы вообще содержатся в духе и в каждом духе; что же касается его действительности вообще, то все дело лишь в том, какова для него в его сознании та определенность, в которой он выразил свою самость, или в какой форме он знает свою сущность.

Различие, которое было сделано между действительным духом и духом, который знает себя в качестве духа, или между ним самим как сознанием и как самосознанием, снято в духе, который знает себя согласно своей истине; его сознание и его самосознание уравнены. Но поскольку религия здесь лишь непосредственна, это различие еще не ушло обратно в дух. Установлено только понятие религии; сущность в этом понятии есть самосознание, которое есть для себя вся истина и в ней содержит всю действительность. Это самосознание как сознание имеет предметом себя; дух, знающий себя лишь непосредственно, есть для себя, следовательно, дух в форме непосредственности, и определенность формообразования, в котором он для себя выступает, есть определенность бытия. Это бытие, правда, наполнено не ощущением или многообразной материей, или иными односторонними моментами, целями и определениями, а духом и знает себя как всю истину и действительность. Это наполнение, таким образом, не равно своему формообразованию; дух как сущность не равен своему сознанию. Он действителен лишь как абсолютный дух, ибо как он есть в достоверности себя самого, так он есть для себя и в своей истине, или: крайние термины, на которые он как сознание делится, суть друг для друга в образе духа. Вид, который принимает дух как предмет своего сознания, остается наполненным достоверностью духа как субстанцией; благодаря этому содержанию исчезает низведение предмета до чистой предметности, до формы негативности самосознания. Непосредственное единство духа с самим собою есть основа или чистое сознание, внутри которого сознание раздваивается. Заключенный таким образом в свое чистое самосознание, дух существует в религии не как творец природы вообще; то, что он создает в этом движении, есть его формообразования как духа, которые в совокупности составляют полноту его явления; и само эго движение есть становление его совершенной действительности через отдельные стороны ее или через его несовершенные [виды] действительности.

Первая действительность духа есть понятие самой религии, или религия как религия непосредственная и, стало быть, естественная; в ней дух знает себя как свой предмет в естественном или непосредственном виде. Вторая же действительность необходимо есть та, которая знает себя в виде снятой естественности или самости. Она, следовательно, есть искусственная религия; ибо до формы самости этот вид возводится благодаря созидающей деятельности сознания, вследствие чего последнее созерцает в своем предмете свое действование или самость. Наконец, третья действительность снимает односторонность обеих первых; самость — в такой же мере непосредственная самость, в какой и непосредственность есть самость. Если в первой действительности дух вообще существует в форме сознания, во второй — в форме самосознания, то в третьей — в форме единства их; он имеет формообразование в-себе- и для-себя-бытия, и ввиду того, следовательно, что он представлен так, как он есть в себе и для себя, это — религия откровения. Но хотя в ней дух достигает своего истинного формообразования, тем не менее именно само формообразование и представление есть еще сторона непреодоленная, от которой он должен перейти в понятие, чтобы совершенно растворить в нем форму предметности, — в нем, в понятии, которое точно так же заключает в себе эту свою противоположность. Только тогда дух постиг понятие себя самого так, как пока лишь постигли его мы, и его формообразование, или стихия его наличного бытия, будучи понятием, есть сам дух.

А. ЕСТЕСТВЕННАЯ РЕЛИГИЯ

Дух, знающий духа, есть сознание себя самого, и для себя он есть в форме предметного; он есть, и в то же время он есть для-себя-бытие. Он есть для себя, он есть сторона самосознания, и притом вопреки стороне своего сознания или стороне соотнесения себя с собою как предметом. В его сознании есть противоположение и тем самым определенность формообразования, в котором он себе является и знает себя. Только об этой определенности и будет речь в нижеследующем рассмотрении религии; ибо неоформленная сущность духа, или его чистое понятие, уже выяснилась. Но различие между сознанием и самосознанием в то же время оказывается внутри последнего; форма религии не содержит наличного бытия духа ни в виде свободной от мысли природы, ни в виде свободной от наличного бытия мысли; эта форма есть наличное бытие, содержащееся в мышлении, точно так же как оно есть нечто мысленное, которое есть для себя налично сущее. Одна религия отличается от другой по определенности той формы, в которой дух знает себя, но в то же время надо заметить, что воспроизведение этого его знания о себе по этой отдельной определенности на деле не исчерпывает действительной религии в целом. Те разные религии, которые предстанут перед нами, воспроизводят опять-таки лишь разные стороны одной единственной религии, и притом каждой отдельной, и представления, которые как будто выделяют одну действительную религию предпочтительно перед другой, встречаются во всякой религии. Но в то же время и разнообразие должно рассматриваться как некоторое разнообразие религии. В самом деле, так как дух пребывает в различии своего сознания и своего самосознания, то движение имеет целью снять это главное различие и придать формообразованию, которое есть предмет сознания, форму самосознания. Но это различие еще не снято тем, что формообразования, которые содержит сознание, заключают в себе также момент самости и что бога представляют как самосознание. Представленная самость не есть действительная самость; для того чтобы она, как и всякое другое более точное определение формообразования, поистине принадлежала последнему, она, с одной стороны, должна быть приведена к этому формообразованию действованием самосознания, а с другой стороны, низшее определение должно оказаться снятым и постигнутым в понятии через определение более высокое. Ибо то, что представлено, лишь благодаря тому перестает быть представленным и чуждым знанию его, что оно порождено самостью и, следовательно, рассматривает определение предмета как свое определение, а тем самым рассматривает себя в нем. — Благодаря этой деятельности более низкое определение в то же время исчезло, ибо действование есть негативное действование, которое осуществляется за счет некоторого другого; поскольку же низшее определение еще встречается, оно удалилось в несущественность; точно так же как и, напротив, там, где еще господствует более низкое определение, но встречается и более высокое, одно скромно занимает место рядом с другим. Поэтому хотя разные представления внутри отдельной религии и воспроизводят все движение ее форм, тем не менее характер каждой религии определен особенным единством сознания и самосознания, то есть тем, что самосознание вмещает в себя определение предмета сознания, благодаря своему действованию полностью присваивает его себе и знает его как существенное определение по сравнению с другими. — Истина веры в определении религиозного духа выявляется в том, что действительный дух таков, каково формообразование, в котором он созерцает себя в религии, — как, например, в воплощении бога, которое встречается в восточной религии, не содержится истина, потому что в действительном духе этой религии нет этого примирения. — Здесь нет надобности возвращаться от целостности определений к отдельному определению и показывать, в каком формообразовании внутри него и его особой религии содержится полнота прочих определений. Более высокая форма, будучи отодвинута назад и подчинена более низкой форме, теряет свое значение для обладающего самосознанием духа, принадлежит ему только поверхностно и относится к его представлению. Более высокую форму следует рассматривать в ее специфическом значении и там, где она составляет принцип этой особой религии и удостоверена ее действительным духом.

a) Светлое существо

Дух как сущность, которая есть самосознание, — или обладающая самосознанием сущность, которая есть вся истина и знает всю действительность в качестве себя самой, — в противоположность реальности, которую он сообщает себе в движении своего сознания, есть всего лишь понятие духа; и это понятие, в противоположность дневному свету этого раскрытия, есть ночной мрак его сущности, в противоположность наличному бытию его моментов как самостоятельных форм — творческая тайна его рождения. Эта тайна содержит свое откровение внутри себя самой; ибо наличное бытие обладает в этом понятии своей необходимостью, потому что это понятие есть знающий себя дух, следовательно, содержит в своей сущности момент, состоящий в том, что оно есть сознание и предметно представляет себя. — Это есть чистое «я», которое в своем отрешении обладает внутри себя как всеобщего предмета достоверностью себя самого, или: этот предмет для него есть проникновение всего мышления и всей действительности.

В непосредственном первом раздвоении знающего себя абсолютного духа его формообразование имеет то определение, которое принадлежит непосредственному сознанию или чувственной достоверности. Он созерцает себя в форме бытия, однако не бытия, лишенного духа и наполненного случайными определениями ощущения, не бытия, которое свойственно чувственной достоверности, а бытия, наполненного духом. Оно заключает в себе также форму, которая встречалась в непосредственном самосознании, форму господина в противоположность самосознанию духа, которое отошло от своего предмета.— Это наполненное понятием духа бытие есть, следовательно, форма простого отношения духа к самому себе, или форма бесформенности. По этому определению оно есть чистое, все содержащее и наполняющее светлое существо восхода, которое сохраняется в своей бесформенной субстанциальности. Его инобытие есть столь же простое негативное, мрак; движения его собственного овнешнения, его творения в не оказывающей сопротивления стихии его инобытия суть струи света; в то же время они в своей простоте суть его для-себя-становление и возвращение из своего наличного бытия, пожирающие формирование огненные потоки. Различие, которое оно себе сообщает, хотя и разрастается в субстанции наличного бытия и складывается в формы природы, но существенная простота его мышления блуждает в них безостановочно и безрассудно, расширяет безмерно их границы и растворяет в своем величии их поднявшуюся до великолепия красоту.

Содержание, которое развивается этим чистым бытием, или его воспринимание, есть поэтому лишенная сущности игра в этой субстанции, которая только восходит, не опускаясь внутрь себя, не становясь субъектом и не укрепляя своих различий с помощью самости. Ее определения — только атрибуты, которые не достигают самостоятельности, а остаются лишь именами многоименного «одного». Это последнее окутано многообразными силами наличного бытия и формами действительности, как какими-то лишенными самости украшениями; они — только лишенные собственной воли вестники его могущества, наглядные образы его великолепия и голоса хвалы ему.

Но эта упоительная жизнь должна определить себя к бытию для себя и должна сообщить устойчивое существование своим исчезающим формам. Непосредственное бытие, в котором она противопоставляет себя своему сознанию, само есть негативная сила, которая растворяет ее различия. Оно есть поистине самость; и потому дух переходит к тому, чтобы знать себя в форме самости. Чистый свет разбрасывает свою простоту как некую бесконечность форм и отдает себя в жертву для-себя бытию, дабы единичное приобрело себе устойчивость в его субстанции.

b) Растение и животное

Обладающий самосознанием дух, ушедший в себя из бесформенной сущности или возвысивший свою непосредственность до самости вообще, определяет свою простоту как многообразие для-себя-бытия и есть религия духовного восприятия, в котором он распадается на бесчисленное множество духов более слабых и более сильных, более богатых и более бедных. Этот пантеизм, прежде всего спокойная устойчивость этих духовных атомов, превращается внутри себя самого в преисполненное вражды движение. Невинность религии цветов, которая есть только лишенное самости представление самости, переходит в серьезность жизни, полной борьбы, в вину животной религии, покой и бессилие созерцающей индивидуальности переходит в разрушительное для-себя-бытие. — Дела не меняет, что у вещей восприятия отнята смерть абстракции и они возведены в сущность духовного восприятия; одушевление этого царства духов заключает в себе эту смерть в силу определенности и негативности, которая берет верх над их невинным безразличием. Благодаря определенности и негативности рассеяние на многообразие покоящихся растительных форм становится преисполненным вражды движением, в котором исчерпывается ненависть их для-себя-бытия. — Действительное самосознание этого рассеянного духа есть множество разобщенных враждебных народных духов, которые в своей ненависти борются между собой насмерть и начинают сознавать определенные животные формы как свою сущность, ибо они суть не что иное, как животные духи, обособляющиеся животные жизни, сознающие себя вне всеобщности.

Но в этой ненависти истощается определенность чисто негативного для-себя-бытия, и благодаря этому движению понятия дух вступает в другое формообразование. Снятое для-себя-бытие есть форма предмета, которая порождена самостью или, лучше сказать, есть порожденная, себя исчерпывающая, то есть превращающаяся в вещь самость. Поэтому над лишь разрывающими животными духами берет верх работающий дух, чье действование не только негативно, но умиротворяюще и положительно. Сознание духа, следовательно, отныне есть движение, которое вышло за пределы непосредственного в-себе-бытия, равно как и за пределы абстрактного для-себя-бытия. Так как в-себе [-бытие] благодаря противоположности низведено (herabgesetzt) до некоторой определенности, то оно уже не есть собственная форма абсолютного духа, а есть действительность, которую сознание этого духа застает уже противоположной (entgegengesetzt) себе как обыкновенное наличное бытие, снимает ее и равным образом не только есть это снимающее для-себя-бытие, но также порождает свое представление, [то есть] для-себя-бытие, выставленное наружу (herausgesetzt) в форме некоторого предмета. Это созидание, однако, еще не есть совершенное, а некоторая обусловленная деятельность и формирование чего-то наличного.

c) Мастер

Итак, дух является здесь в качестве мастера, и его действование, которым он порождает себя самого как предмет, но еще не постиг мысли о себе, есть в некотором роде инстинктивная работа, подобно тому как пчелы строят свои ячейки.

Первая форма, так как она — непосредственная форма, есть абстрактная форма рассудка, и само произведение в самом себе еще не наполнено духом. Кристаллы пирамид и обелисков, простые соединения прямых линий вместе с плоскими поверхностями и равными отношениями частей, в которых уничтожена несоизмеримость круга, — суть работы этого мастера строгой формы. Из-за голой рассудочности этой формы значение ее не содержится в ней самой, она не есть духовная самость. Произведения, следовательно, или только воспринимают в себя дух как чуждый, отошедший дух, который, оставив свое живое проникновение действительностью, сам мертвый, водворяется в этих кристаллах, лишенных жизни; или эти произведения внешне соотносятся с ним как с таким, который сам внешен и наличествует не в качестве духа, то есть как с восходящим светом, который отбрасывает на них свое значение.

Разделение, из которого исходит работающий дух, — разделение в-себе-бытия, которое становится материалом, им обрабатываемым, и для-себя-бытия, которое есть сторона работающего самосознания, — стало для него в его произведении предметным. Его дальнейшие усилия должны быть направлены на устранение этого разделения души и тела — душу самое по себе облачить и придать ей форму, а тело — одушевить. Обе стороны, будучи сближены друг с другом, удерживают при этом одна по отношению к другой определенность представленного духа и охватывающей его оболочки; его согласие с самим собою содержит эту противоположность единичности и всеобщности. В то время как сами стороны произведения сближаются, благодаря этому происходит и другое, а именно произведение приближается к работающему самосознанию, и последнее достигает в произведении знания себя, как оно есть в себе и для себя. Но таким образом оно составляет всего лишь абстрактную сторону деятельности духа, знающую свое содержание еще не внутри себя самой, а по его произведению, которое есть некоторая вещь. Сам мастер, дух в целом, еще не появился; он еще — внутренняя скрытая сущность, которая как целое имеется налицо лишь разделенной на деятельное самосознание и на созданный им предмет.

Следовательно, окружающее обиталище, внешнюю действительность, которая возведена лишь в абстрактную форму рассудка, мастер обрабатывает в более одушевленную форму. Он применяет для этого растительную жизнь, которая более не священна, как для прежнего бессильного пантеизма, а, постигая себя как для-себя-сущую сущность, он берет эту жизнь как нечто годное к потреблению и низводит до внешней стороны и украшения. Эта жизнь, однако, применяется не в неизменном виде; мастер (Arbeiter) обладающей самосознанием формы уничтожает в то же время переходящие черты, присущие непосредственному существованию этой жизни, и приближает ее органические формы к более строгим и всеобщим формам мысли. Органическая форма, которая, будучи предоставлена себе, разрастается в своей особенности, порабощается в свою очередь формой мысли, а с другой стороны, возводит эти прямолинейные и плоские формы в более одушевленное округление — смешение, которое становится началом свободной архитектуры.

Это жилище, сторона всеобщей стихии или неорганической природы духа, включает теперь в себя и форму единичности, которая приближает к действительности прежде отошедшего от наличного бытия, внутреннего или внешнего для него духа и тем самым делает произведение более соответствующим деятельному самосознанию. Мастер прилагает руки прежде всего к форме для-себя-бытия вообще, к образу животных. То, что он себя самого более не сознает непосредственно в животной жизни, он доказывает тем, что конституирует себя по отношению к ней как созидающую силу и знает себя в ней как в своем произведении, благодаря чему эта форма становится в то же время снятой формой и иероглифом некоторого другого значения, иероглифом мысли. Поэтому она и употребляется мастером уже не как единственная и не целиком, а смешана с формой мышления, с человеческой формой. Но произведению все еще недостает той формы и наличного бытия, в которых самость существует как самость; ему еще недостает выражения в нем самом того, что в нем содержится некоторое внутреннее значение, ему недостает языка, той стихии, в которой имеется сам наполняющий смысл. Поэтому произведение, хотя оно и очистилось целиком от всего животного и носит на себе одну лишь форму самосознания, все еще есть беззвучная форма, нуждающаяся в луче восходящего солнца, дабы издавать звук, который, будучи порожден светом, есть только звучание, а не язык, показывает только некоторую внешнюю самость, а не внутреннюю.

Этой внешней самости формы противостоит другая форма, которая показывает, что ей присуще некоторое «внутреннее».

Возвращающаяся в свою сущность природа низводит свое живое, разъединяющееся и в своем движении запутывающееся многообразие до несущественной скорлупы, которая составляет покров для «внутреннего»; и это «внутреннее» есть сначала еще простой мрак, нечто неподвижное, черный бесформенный камень.

Оба изображения содержат внутреннюю сущность и наличное бытие — оба момента духа; и оба изображения содержат в то же время оба момента в противоположном отношении, самость в качестве и внутреннего и внешнего. То и другое должно быть соединено. — Душа статуи, имеющей человеческую форму, еще не исходит из «внутреннего», еще не есть язык, [то есть] наличное бытие, которое само по себе внутренне, — и «внутреннее» многоформенного наличного бытия еще беззвучно, не различает себя внутри себя самого и еще отделено от своего «внешнего», к которому относятся все различия. — Поэтому мастер соединяет то и другое, смешивая форму природную и форму, обладающую самосознанием; и эти двусмысленные, для себя самих загадочные существа, сознательное в борьбе с бессознательным, простое «внутреннее» в сочетании с многообразным «внешним», темнота мысли в соединении с ясностью внешнего выражения — раскрываются в языке глубокой, трудно понимаемой мудрости.

На этом произведении прекращается инстинктивная работа, которая создавала бессознательное по отношению к самосознанию произведение; ибо в этом произведении деятельности мастера, составляющей самосознание, идет навстречу столь же обладающее самосознанием, выражающее себя «внутреннее». Мастер поднялся в своей работе до раздвоения своего сознания, когда дух встречается с духом. В этом единстве обладающего самосознанием духа с самим собою, поскольку он есть для себя форма и предмет своего сознания, очищаются, стало быть, его смешения с бессознательным модусом непосредственного природного оформления. Эти чудовища по форме, речи и действию растворяются в духовное формообразование, в нечто внешнее, что ушло в себя, в нечто внутреннее, что внешне проявляет себя в себе самом и исходя из себя, — в мысль, которая есть ясное наличное бытие, себя рождающее и получающее соответственно себе формообразование. Дух стал художником.

В. ХУДОЖЕСТВЕННАЯ РЕЛИГИЯ

Дух возвел свое формообразование, в котором он дан своему сознанию, в форму самого сознания и создает себе таковую.

Мастер отказался от синтетической работы, от смешения чуждых друг другу форм мысли и природного; так как формообразование приобрело форму обладающей самосознанием деятельности, то мастер стал духовным работником.

Если мы зададимся вопросом, каков тот действительный дух, который в художественной религии обладает сознанием своей абсолютной сущности, то окажется, что это — дух нравственный или истинный. Он — не только всеобщая субстанция всего единичного, но так как эта субстанция для действительного сознания имеет форму сознания, то это значит только, что она, будучи индивидуализирована, становится им известна в качестве их собственной сущности и произведения. Таким образом, она не есть для них ни светлое существо, в единстве которого для-себя-бытие самосознания содержится только негативно, только преходящим образом и созерцает господина своей действительности, ни неустанное взаимное уничтожение ненавидящих друг друга народов, ни подчинение их кастам, в совокупности создающим видимость организации завершенного целого, которому, однако, недостает всеобщей свободы индивидов. Этот дух есть свободный народ, в котором нравы составляют субстанцию всех, действительность и наличное бытие которой знают все и каждое отдельное лицо как свою волю и свое действие.

Но религия нравственного духа есть его возвышение над его действительностью, возвращение из своей истины в чистое знание себя самого. Так как нравственный народ живет в непосредственном единстве со своей субстанцией и у него нет принципа чистой единичности самосознания, то его религия выступает в своем завершении, лишь отделяясь от его устойчивого существования. Ибо действительность нравственной субстанции покоится, с одной стороны, на ее спокойной неизменности по отношению к абсолютному движению самосознания и, стало быть, на том, что это последнее еще не ушло в себя из своих спокойных нравов и своего прочного доверия, а с другой стороны, на его организации в некоторую множественность прав и обязанностей, равно как и в разделение на сословные массы и их частные действия, способствующие [развитию] целого, — на том, стало быть, что отдельное лицо удовлетворено ограничением своего наличного бытия и еще не постигло беспредельной мысли о своей свободной самости. Но указанное спокойное непосредственное доверие к субстанции переходит обратно в доверие к себе и в достоверность себя самого, а множественность прав и обязанностей, равно как и ограниченное действование, есть то же диалектическое движение нравственного, как множественность вещей и их определений, — движение, которое находит себе покой и устойчивость лишь в простоте достоверно знающего себя духа.—Завершение нравственности в свободном самосознании и судьба нравственного мира есть поэтому ушедшая в себя индивидуальность, абсолютное легкомыслие нравственного духа, который растворил в себе все прочные различия своего устойчивого существования и массы своего органического расчленения и, вполне уверенный в себе, достиг безграничной радости и свободнейшего наслаждения самим собою. Эта простая достоверность духа внутри себя имеет двоякий смысл: она есть покоящаяся устойчивость и прочная истина, равно как и абсолютный непокой и потеря нравственности. Но эта достоверность обращается в потерю, ибо истина нравственного духа есть еще лишь эта субстанциальная сущность и доверие, в котором самость не знает себя в качестве свободной единичности и которое поэтому гибнет в этой внутренней сущности или в освобождении самости. Так как, следовательно, доверие подорвано и субстанция народа внутри себя надломлена, то дух, который был средним термином непостоянных крайних терминов, ушел теперь в крайность самосознания, постигающего себя как сущность. Это самосознание есть достоверный внутри себя дух, который скорбит о потере своего мира и который свою сущность, вознесенную над действительностью, порождает теперь из чистоты самости.

В такую эпоху возникает абсолютное искусство; на более ранней стадии оно — инстинктивная работа, которая, будучи погружена в наличное бытие, выходит из него и уходит в глубь его, не имеет своей субстанции в свободной нравственности, и поэтому в качестве работающей самости не имеет свободной духовной деятельности. Позже дух выходит за пределы искусства, чтобы достигнуть своего более высокого выражения, а именно не только быть субстанцией, рожденной из самости, но и быть в своем проявлении предметом «этой» самости, не только родить себя из своего понятия, но и в формообразовании иметь само понятие свое так, чтобы понятие и созданное произведение искусства знали друг друга как одно и то же.

Так как, стало быть, нравственная субстанция из своего наличного бытия вернулась в свое чистое самосознание, то последнее есть сторона понятия или деятельности, которою дух порождает себя как предмет. Она есть чистая форма, потому что отдельное лицо в нравственном послушании и в служении так обработало для себя всякое бессознательное наличное бытие и устойчивое определение, что сама субстанция стала этой текучей сущностью. Эта форма есть ночной мрак, в котором субстанция была обнаружена и сделалась субъектом; именно из этого ночного мрака чистой достоверности себя самого воскресает нравственный дух как форма, освобожденная от природы и своего непосредственного наличного бытия.

Существование чистого понятия, в которое удалился дух, покинув свое тело, есть некоторый индивид, которого дух выбирает себе сосудом своей скорби. Дух присущ этому индивиду как его всеобщее и его мощь, со стороны которой индивид подвергается насилию, — как его пафос, отдавшись которому самосознание индивида теряет свободу. Но эта положительная сила всеобщности преодолевается чистой самостью индивида как негативной мощи. Эта чистая деятельность, сознающая свою неотъемлемую силу, борется с неоформленной сущностью; овладевая ею, эта деятельность сделала пафос своим материалом и сообщила себе свое содержание, и это единство появляется как произведение, всеобщий дух индивидуализирован и представлен.

a) Абстрактное произведение искусства

Первое произведение искусства, будучи непосредственным, есть произведение абстрактное и единичное. Со своей стороны, оно должно двигаться из непосредственного и предметного модуса навстречу самосознанию, как, с другой стороны, это последнее для себя стремится в культе снять различение, которое оно вначале сообщает себе по отношению к своему духу, и тем самым создать произведение искусства, коему самому присуща жизненность.

[1. Изображение божества.] — Первый способ, каким художественный дух в наибольшей мере отделяет друг от друга свою форму и свое деятельное сознание, есть непосредственный способ, при котором указанная форма имеется налицо как вещь вообще. — Он распадается в себе на различие единичности, которой присуща форма самости, и всеобщности, которая выражает неорганическую сущность в отношении формы как ее среда и обиталище. Благодаря возведению целого в чистое« понятие эта форма приобретает свою чистую, свойственную духу форму. Она не есть ни тот рассудочный кристалл, в котором обитает мертвое или который озаряется внешней душой, ни то возникающее сначала из растения смешение форм природы и мысли, деятельность которой здесь есть еще некоторое подражание. Нет, понятие срывает те остатки корня, ветвей и листьев, которые пристают еще к формам, и очищает их до изображений, в которых прямолинейность и плоскость кристалла возведены до несоизмеримых отношений, так что одушевление органического поднимается в абстрактную форму рассудка и в то же время для рассудка сохраняется их сущность, то есть несоизмеримость.

Но обитающий бог есть извлеченный из домовища животного черный камень, который пронизан светом сознания. Человеческий образ стирает животное начало, с которым он был смешан; животное для божества — только случайная маскировка; оно выступает рядом с его истинным обликом и не имеет больше значимости для себя, а низведено до значения некоторого «иного», до простого знака. Облик божества именно благодаря этому стирает в самом себе даже надобность в природных условиях животного наличного бытия и дает понять, что внутренний порядок органической жизни расплавился в поверхность его и свойствен только этой последней. — Но сущность божества есть единство всеобщего наличного бытия природы и обладающего самосознанием духа, который появляется в своей действительности, противостоя этому бытию. В то же время, будучи сначала некоторым единичным формообразованием, его наличное бытие есть одна из стихий природы, подобно тому как его обладающая самосознанием действительность есть единичный дух народа. Но в этом единстве указанное бытие есть стихия, рефлектированная в дух, — природа, проясненная мыслью, соединенная с жизнью, обладающей самосознанием. Образ богов поэтому имеет в себе природную стихию в снятом виде, в виде некоего смутного воспоминания. Пустая сущность и хаотическая борьба свободного наличного бытия стихий, безнравственное царство титанов, побеждены и отброшены на край прояснившейся действительности, к темным граням обретающегося в духе и успокоенного мира. Эти древние божества, на которые сначала разделилось светлое существо, сочетаясь с тьмою, — небо, земля, океан, солнце, слепой, буйный огонь земли и т. д. — заменены образами, которые сами по себе суть лишь отголосок, смутно напоминающий о названных титанах, и которые уже не природные существа, а светлые нравственные духи народов, обладающих самосознанием.

Это простое формообразование, таким образом, уничтожило в себе и объединило в спокойную индивидуальность, непокой бесконечного разъединения — разъединения как в качестве природной стихии, которая необходима лишь как всеобщая сущность, а в своем наличном бытии и движении — случайна, так и в качестве народа, который, будучи рассеян на обособленные массы действования и на индивидуальные точки самосознания, обладает наличным бытием многообразных чувств и действий.

Этому формообразованию, таким образом, противостоит момент непокоя, — ему, сущности, противостоит самосознание, для которого, как месторождения этого формообразования, остается только одно — быть чистой деятельностью. То, что принадлежит субстанции, художник целиком сообщил своему произведению, себе же самому как определенной индивидуальности он в своем произведении не придал никакой действительности; он мог завершить его только благодаря тому, что он отрекся от своей особенности, освободился от телесности и поднялся до абстракции чистого действования. — В этом первом непосредственном творческом произведении разъединение произведения и обладающей самосознанием деятельности художника еще не воссоединено; произведение поэтому не есть для себя действительно одушевленное произведение, а оно есть целое только вместе со своим становлением. Общее (das Gemeine) в художественном произведении — то, что оно рождено в сознании и сделано руками человека, — есть момент понятия, существующего как понятие, которое противостоит произведению. И если это понятие как художник или зритель достаточно бескорыстно, чтобы заявить, что одушевление художественному произведению присуще абсолютно, и чтобы забыть себя, действующего или созерцающего, то, вопреки этому, следует придерживаться такого понятия духа, которое не может обойтись без момента сознания себя самого. Но этот момент противостоит произведению, потому что дух в этом своем первом раздвоении сообщает обеим сторонам их абстрактные по отношению друг к другу определения действования и вещности и их возвращение в единство, из которого они исходили, еще не осуществлено.

Таким образом, художник узнает на опыте по своему произведению, что он не создал равную себе сущность. Правда, от этого произведения до него обратно доходит сознание, что удивленная толпа почитает это произведение как дух, составляющий ее сущность. Но это одушевление, поскольку толпа отвечает художнику на его самосознание только удивлением, есть, скорее, [со стороны этого одушевления] признание Художнику в том, что оно ему не равно. Так как это самосознание обратно доходит до художника в виде радости вообще, то он не находит здесь мук своего образования и творчества, не находит напряжения своего труда. Как бы толпа ни оценивала произведение или какого бы рода жертвы ему ни приносила, сколько бы она ни вкладывала в него свое сознание, — если она со своей компетентностью ставит себя выше произведения, то художник знает, насколько его дело больше ее понимания и речей; если она ставит себя ниже его и узнает в нем свою господствующую над ним сущность, то он знает, что он — творец этой сущности.

[2. Гимн.] — Художественное произведение поэтому требует иной стихии своего наличного бытия, божество — иного происхождения, чем то, в котором оно ниспадает из глубины своего творческого ночного мрака в (противоположное ему, во (внешнюю выраженность, в определение вещи, лишенной самосознания. Этой более высокой стихией является язык, — наличное бытие, которое есть непосредственно обладающее самосознанием существование. Как единичное самосознание обладает наличным бытием в языке, точно так же оно непосредственно наличествует как всеобщее заражение; совершенное обособление для-себя-бытия есть в то же время текучесть и всем сообщаемое единство многих самостей; язык есть душа, существующая как душа. Таким образом, божество, которое имеет язык стихией своего формообразования, есть в самом себе одушевленное произведение искусства, заключающее непосредственно в своем наличном бытии чистую деятельность, которая противостояла ему, существовавшему в качестве вещи. Другими словами, самосознание в опредмечивании своей сущности остается непосредственно у себя. Будучи, таким образом, в своей сущности у себя, оно есть чистое мышление или благоговение, внутренняя сущность которого имеет в то же время наличное бытие в гимне. Гимн сохраняет внутри себя единичность самосознания, и в то же время это единичность, внимаемая, наличествует как всеобщая; благоговение, воспламенившееся во всех, есть духовный поток, который в многообразии самосознания сознает себя как равное действование всех и как простое бытие; дух как это (всеобщее самосознание всех имеет свою чистую внутреннюю сущность точно так же в качестве бытия для других и в качестве для-себя-бытия отдельных лиц в одном единстве.

Этот язык отличается от другого языка — языка божества, который не есть язык всеобщего самосознания. Оракул божества и художественной религии и предшествовавших религий есть необходимый первый язык божества; ибо в понятии божества содержится, что оно есть сущность как природы, так и духа и поэтому обладает не только природным, но и духовным наличным бытием. Поскольку этот момент содержится лишь в его понятии и еще не реализован в религии, этот язык для религиозного самосознания есть язык некоторого чуждого самосознания. Самосознание, еще чуждое своей общине, не обладает еще наличным бытием так, как того требует его понятие. Самость есть простое и тем самым лишь всеобщее для-себя-бытие; указанное же самосознание, которое отделено от самосознания общины, есть только лишь единичное самосознание. — Содержание этого собственного и единичного языка вытекает из всеобщей определенности, в которой абсолютный дух вообще установлен в своей религии. — Всеобщий дух восхода, еще не обособивший своего наличного бытия, провозглашает, следовательно, столь же простые и всеобщие положения о сущности, субстанциальное содержание которых возвышено в своей простой истине, но вследствие этой всеобщности оно в то же время кажется тривиальным продолжающему развиваться самосознанию.

Далее развиваемая самость, которая поднимается до для-себя-бытия, владеет чистым пафосом субстанции, предметностью восходящего светлого существа и знает указанную простоту истины как то, что есть в себе, что не имеет формы случайного наличного бытия посредством чуждого языка, а знает как несомненный и неписаный закон богов, который живет вечно и о котором никто не знает, откуда он явился. — В то время как всеобщая истина, которая была дана светлым существом как откровение, отступила здесь внутрь или вглубь и тем самым избежала формы случайного явления, в художественной религии, напротив, так как образ божества принял сознание и тем самым единичность вообще, — собственный язык божества, которое есть дух нравственного народа, — это оракул, знающий частные дела народа и возвещающий о них то, что может пригодиться. Но на общие истины, так как они становятся известными как в-себе-сущее, притязает знающее мышление, и их язык для него уже не чуждый язык, а свой. Подобно тому как известный мудрец древности искал в своем собственном мышлении, что такое благо и красота, и, наоборот, дурное, случайное содержание знания, как-то: следует ли ему общаться с тем или иным человеком, следует ли его знакомому предпринять данную поездку, и прочие маловажные вещи, предоставлял знать демону, — точно так же всеобщее сознание получает знание о случайном от птиц, или от деревьев, или от клокочущих недр земли, испарения которой отнимают у самосознания его рассудительность; ибо случайное есть нечто безрассудное и чуждое, и нравственное сознание, следовательно, слушается советов относительно случайного так, как бывает при игре в кости, — безрассудным и чуждым ему образом. Когда отдельное лицо руководствуется своим рассудком и обдуманно выбирает то, что было бы полезно ему, то в основе этого самоопределения лежит определенность особого характера; она сама есть нечто случайное, и это знание, полученное рассудком, о том, что полезно отдельному лицу, есть поэтому такое же знание, как знание упомянутых оракулов или знание, полученное при бросании жребия, с той только разницей, что тот, кто вопрошает оракул или бросает жребий, этим выражает нравственное убеждение, заключающее в себе безразличное отношение к случайному, тогда как знание, полученное рассудком, напротив, трактует случайное в себе как существенный интерес своего мышления и знания. Знание, высшее, чем то и другое знание, заключается в том, чтобы сделать оракулом случайного действования обдуманное решение, но все же знать, что сам этот обдуманный поступок есть нечто случайное со стороны его отношения к особенному и его полезности.

Истинное обладающее самосознанием наличное бытие, обретаемое духом в языке, который не есть язык чуждого и, следовательно, случайного, то есть не всеобщего самосознания, есть, как мы уже видели, художественное произведение. Оно противостоит вещности статуи; в то время как последняя есть покоящееся, оно — исчезающее наличное бытие; в то время как в художественном произведении освобожденная предметность не имеет собственной непосредственной самости, в статуе, напротив, предметность остается слишком замкнутой в самости, находит слишком мало выражения во внешней форме и, подобно времени, непосредственно уже не находится там, будучи в то же время там.

[3. Культ.] — Движение обеих сторон, в котором форма божества, движущаяся в чистой ощущающей стихии самосознания, и форма божества, покоящаяся в стихии вещности, взаимно отказываются от своих разных определений, а единство, которое есть понятие их сущности, достигает наличного бытия, — это движение составляет культ. В культе самость сообщает себе сознание нисхождения к ней божественной сущности из ее потусторонности, а эта сущность, которая сначала есть нечто недействительное и лишь предметное, обретает тем самым подлинную действительность самосознания.

Это понятие культа уже в себе содержится и наличествует в потоке песнопения гимнов. Это благоговение есть непосредственное чистое удовлетворение самости благодаря себе самой и внутри себя самой. Она есть очищенная душа, которая в этой чистоте непосредственно есть только сущность и составляет одно с сущностью. В силу своей абстракции эта душа не есть сознание, отличающее от себя свой предмет, и, следовательно, она есть только ночной мрак наличного бытия предмета и уготованное место для его формы. Абстрактный культ поэтому возвышает самость до того, что она есть эта чистая божественная стихия.

Душа совершает это очищение сознательно; тем не менее она еще не есть та самость, которая, сойдя в свои глубины, знает себя как зло; она есть нечто сущее, душа, которая очищает свою внешность омовением, облачает ее в белые одежды, а свою внутреннюю суть ведет по воображаемому пути трудов, наказаний и вознаграждений, по пути образования вообще, отрешающегося от особенностей, — по пути, которым она достигает обители и лона блаженства.

Этот культ есть лишь некоторое тайное, то есть лишь воображаемое, недействительное исполнение; он должен быть действительным действием; недействительное действие противоречит себе самому. Сознание в собственном смысле возвышается благодаря этому в свое чистое самосознание. Сущность имеет в нем значение свободного предмета; благодаря действительному культу последний возвращается в самость, — и поскольку он в чистом сознании имеет значение чистой сущности, живущей по ту сторону действительности, эта сущность через это опосредствование нисходит из своей всеобщности к единичности и смыкается таким образом с действительностью.

Как обе стороны вступают в действие, — это определяется тем, что для стороны, обладающей самосознанием, поскольку она есть действительное сознание, сущность проявляется как действительная природа; с одной стороны, природа принадлежит этому сознанию как владение и собственность и считается наличным бытием, сущим не в себе; с другой стороны, она есть его собственная непосредственная действительность и единичность, которая рассматривается и снимается им равным образом как не-сущность. Но в то же время эта внешняя природа имеет для его чистого сознания противоположное значение, а именно — она есть сущая в себе сущность, для которой самость жертвует своей несущественностью, как и обратно, себе самой приносит в жертву несущественную сторону природы. Действие в силу этого есть духовное движение, ибо оно есть двусторонность: оно снимает абстракцию сущности в том виде, в каком благоговение определяет предмет, — и превращает сущность в то, что действительно, а это действительное — в том виде, в каком действующее определяет предмет и себя, — оно снимает и возводит во всеобщность.

Действие самого культа начинается поэтому с чистого пожертвования некоторого имущества, которое собственник его, по-видимому, без всякой для себя пользы проливает или воскуривает. Таким образом, перед сущностью своего чистого сознания он отказывается от обладания и права собственности и потребления ее, от личности и возвращения действования в самость, и он рефлектирует действие скорее во всеобщее или в сущность, чем в себя. — Но, наоборот, при этом точно так же гибнет и сущая сущность. Животное, которое приносится в жертву, есть знамение божества; плоды, которые потребляются, суть сами живые Церера и Вакх; в животном умирают силы высшего права, которое имеет кровь и действительную жизнь, а в плодах — силы низшего права, которое бескровно обладает тайной лукавой властью. — Жертвование божественной субстанцией свойственно, поскольку оно есть действование, стороне, обладающей самосознанием; чтобы это действительное действование было возможно, сущность уже в себе должна была пожертвовать самой собою. Она достигла этого тем, что сообщила себе наличное бытие и сделала себя единичным животным и плодом. Этот отказ, который, следовательно, сущность совершает уже в себе, выражает действующую самость в наличном бытии и для ее сознания и заменяет указанную непосредственную действительность сущности более высокой действительностью, а именно действительностью себя самой. Ибо возникшее единство, результат снятой единичности и разъединения обеих сторон, не есть только негативная судьба, а имеет положительное значение. Только абстрактной сущности подземного мира целиком отдается то, что ей приносится в жертву, и тем обозначается рефлексия обладания и для-себя-бытия во всеобщее, отличная от самости как таковой. Но в то же время это — только незначительная часть, а другое жертвование есть лишь разрушение непригодного к употреблению и, напротив, приготовление приносимого в жертву для пиршества, вкушение которого обманным способом лишает действие его негативного значения. Приносящий жертву в случае первой жертвы удерживает большую часть, а от второй — пригодное для своего потребления. Это потребление есть негативная сила, которая снимает сущность точно так же, как и единичность; и вместе с тем оно есть положительная действительность, в которой предметное наличное бытие сущности превращено в обладающее самосознанием наличное бытие и самость имеет сознание своего единства с сущностью.

Хотя, впрочем, этот культ и есть некоторое действительное действие, тем не менее значение последнего в большей мере заключается лишь в благоговении; то, что принадлежит благоговению, не создается как нечто предметное, равно как и результат в потреблении лишает себя самого своего наличного бытия. Культ поэтому идет дальше и возмещает этот недостаток прежде всего тем, что сообщает своему благоговению предметную устойчивость, будучи общей или единичной, для каждого выполнимой работой, которая создает в честь божества жилище и украшения. — Этим, с одной стороны, снимается предметность статуи, ибо этим посвящением своих даров и труда работающий снискивает себе благосклонность божества и созерцает свою самость как принадлежащую божеству; с другой же стороны, это действование есть не единичная работа художника; наоборот, эта особенность растворена во всеобщности. Так, однако, не только оказана почесть божеству, и благодать его благоволения снисходит на работающего не только в представлении, но труд имеет и обратное значение по отношению к первому значению — отрешения и почитания чужого. Человек пользуется жилищами и храмами божества; сокровища, которые сохраняются в них, в случае нужды суть его сокровища; почести, которыми божество услаждается в своем убранстве, суть почести, оказываемые народом, художественно одаренным и великодушным. Во время празднеств этот народ украшает точно так же и свои собственные жилища и одежды, как и свои церемонии, парадным убранством. Так он за свои дары получает воздаяние от благодарного божества и доказательства его благоволения, в котором он связал себя с божеством посредством труда, не в надежде и не в будущей действительности, а оказывая почести и принося дары, он непосредственно наслаждается своим собственным богатством и убранством.

b) Живое произведение искусства

Народ, в культе художественной религии приближающийся к своему богу, есть нравственный народ, который знает свое государство и действия его как собственную волю и свое собственное осуществление. Этот дух, противостоя народу, обладающему самосознанием, не есть поэтому то светлое существо, которое, будучи лишено самости, не содержит в себе достоверности отдельных лиц, а есть, напротив, лишь их всеобщая сущность и повелительная сила, в которой они исчезают. Религиозный культ этой простой бесформенной сущности, в общем, воздает своим приверженцам поэтому лишь тем, что они — народ своего бога; он добывает для них только их существование и простую субстанцию вообще, но не их действительную самость, которая, напротив, отвержена. Ибо они почитают своего бога как пустую глубину, а не как дух. Культ же художественной религии, с другой стороны, не имеет указанной абстрактной простоты сущности и, следовательно, глубины ее. Но сущность, которая непосредственно соединена с самостью, в себе есть дух и знающая истина, хотя ее еще не знают или она не знает себя самое в своей глубине. Так как сущность, стало быть, заключает здесь в себе самость, то ее явление благожелательно сознанию, и последнее получает в культе не только всеобщее оправдание своего существования, но и свое внутри себя обладающее самосознанием наличное бытие; точно так же как и наоборот, сущность имеет свою лишенную самости действительность не в отверженном народе, лишь субстанция которого признается, а в народе, самость которого признана в его субстанции.

Из культа, таким образом, выступает в своей сущности удовлетворенное самосознание, и божество проникает в это самосознание как в свое местопребывание. Это местопребывание есть для себя ночной мрак субстанции или ее чистая индивидуальность, но уже не полная напряжения индивидуальность художника, еще не примирившаяся со своей сущностью, которая опредмечивается, а удовлетворенный ночной мрак, которому присуща полнота его пафоса, потому что он возвращается из созерцания, из снятой предметности. — Этот пафос есть для себя сущность восхода, которая, однако, теперь закатилась внутри себя, и в самой себе заключает свой закат, самосознание, и тем самым — наличное бытие и действительность. — Она совершила здесь движение своего претворения в действительность. Нисходя из своей чистой существенности к предметной силе природы и ее внешним проявлениям, она есть некоторое наличное бытие для другого, для самости, которая поглощает ее. Мирная (stille) сущность лишенной самости природы в своих плодах достигает ступени, на которой природа, готовя и переварив себя самое, предстает перед самостной жизнью; в полезности, то есть в возможности утолить собою голод и жажду, она достигает своего высшего совершенства, ибо в этом — возможность для нее более возвышенного существования, и тут она приходит в соприкосновение с духовным наличным бытием; превращаясь, с одной стороны, в умиротворяющую (stillkräftig) субстанцию, а с другой стороны, в духовное брожение, земной дух развился в своей метаморфозе в первом случае в женское начало питания, а во втором — в мужское начало побуждающей себя силы наличного бытия, обладающего самосознанием.

В этом потреблении, таким образом, обнаруживается, что представляет собой восходящее светлое существо; потребление есть мистерия его. Ибо мистическое не есть скрывание тайны или неведение, а оно состоит в том, что самость знает себя единой с сущностью и эта последняя, стало быть, сделалась открытой. Только самость для себя открыта, или то, что открыто, открыто только в непосредственной достоверности себя. Но в этой последней благодаря культу была установлена простая сущность; как потребляемая вещь она обладает не только наличным бытием, которое можно видеть, осязать, обонять, пробовать на вкус, но она есть также предмет вожделения и благодаря действительному потреблению делается единой с самостью и тем самым полностью обнаруживается в ней и становится для нее открытой. — То, о чем говорится, что оно явно разуму, сердцу, то на деле еще тайно, ибо ему не хватает еще действительной достоверности непосредственного наличного бытия, достоверности как предметной, так и потребляющей, которая в религии, однако, есть не только безмысленная непосредственная достоверность, но в то же время и вполне знающая достоверность самости.

То, что таким образом благодаря культу стало открытым для обладающего самосознанием духа в нем самом, есть простая сущность как движение, состоящее в том, что, с одной стороны, она выходит из своей ночной скрытости и поднимается до сознания, чтобы быть его мирнопитающей субстанцией, а с другой стороны, она точно так же снова теряется в подземном ночном мраке, в самости, и пребывает наверху лишь в тихой материнской тоске. — Чистое же побуждение есть многоименное светлое существо восхода и его упоительная жизнь, которая, точно так же покинув свое абстрактное бытие, сперва нашла себя в предметном наличном бытии плода, затем, отдаваясь самосознанию, достигает в нем подлинной действительности, — теперь блуждает в виде толпы экзальтированных женщин и есть необузданное упоение природы в облике, обладающем самосознанием.

Но сознанию пока еще обнаружился лишь абсолютный дух, который есть эта простая сущность, а не дух как дух в самом себе, то есть лишь непосредственный дух, дух природы. Его обладающая самосознанием жизнь есть поэтому лишь мистерия хлеба и вина, Цереры и Вакха, а не других, в собственном смысле высших божеств, индивидуальность которых включает в себя в качестве существенного момента самосознание как таковое. Следовательно, дух как дух, обладающий самосознанием, еще не пожертвовал собою сознанию, и мистерия хлеба и вина еще не есть мистерия плоти и крови.

Это необузданное упоение божества должно найти успокоение, став предметом, и вдохновение, которое не достигло сознания, должно создать произведение, которое противостоит этому вдохновению, — подобно тому как прежде вдохновению художника противостояла статуя, — противостоит хотя и в качестве столь же совершенного произведения, но не как безжизненная в нем самость, а как самость живая. — Такой культ есть празднество, которое человек устраивает в свою собственную честь, хотя в такой культ он еще не вкладывает значения абсолютной сущности. Ибо ему открыта лишь сущность, еще не дух, — сущность не как таковая, которая по существу принимает человеческий облик. Но этот культ закладывает основу для этого откровения и порознь разбирает его моменты. Таков здесь абстрактный момент живой телесности сущности9 как прежде единство обоих в бессознательной экзальтированности. Человек, таким образом, ставит себя самого на место статуи как форма, воспитанная и развитая для совершенно свободного движения, подобно тому как статуя есть совершенно свободный покой. Если каждый индивид умеет проявить себя хотя бы факелоносцем, то выдвигается один из них, который есть оформленное движение, гармоничное развитие и пластическая сила всех членов, — одушевленное живое художественное произведение, которое сочетает со своей красотой силу и которому как награда за его силу достается украшение, коим, чтилась статуя, и честь занять среди своего народа место каменного божества в качестве высшего телесного изображения сущности статуи.

В обоих изображениях, о которых только что упомянуто, налицо единство самосознания и духовной сущности; но им еще недостает их равновесия. В вакхическом вдохновении самость — вне себя, в прекрасной же телесности она — духовная сущность.. Вакхическая притупленность сознания и дикий ее лепет должны быть восприняты в ясное наличное бытие телесности, а лишенная, духа ясность последней должна проникнуть в глубину вакхического вдохновения. Совершенная стихия, в которой внутреннее так же внешне, как внешнее внутренне, есть опять-таки язык, но не язык оракула, совершенно случайный и единичный в своем содержании, не чувствительный и восхваляющий лишь отдельное божество гимн и не бессодержательный лепет вакхического неистовства. Нет, язык приобрел свое ясное и всеобщее содержание — свое ясное содержание, ибо художник выбрался из первого целиком субстанциального вдохновения и достиг формы, которая есть его собственное, во всех его порывах проникнутое душой, обладающей самосознанием, и вместе с ним живущее наличное бытие; свое всеобщее содержание, ибо в этом празднестве, которое есть честь человека, исчезает односторонность статуй, содержащих лишь национальный дух, определенный характер божественности. Хотя прекрасный воин составляет честь своего особого народа, но он есть некоторая телесная единичность, в которой пропали обстоятельность и серьезность значения и внутренний характер духа, выступающего в качестве носителя особой жизни, стремлений, потребностей и нравов своего народа. В этом овнешнении до полной телесности дух отбросил отдельные впечатления и отголоски природы, заключающиеся в нем как в действительном духе народа. Его народ поэтому более не сознает в нем своей особенности, а, напротив, сознает отказ от нее и всеобщность своего человеческого наличного бытия.

с) Духовное произведение искусства

Народные духи, осознающие форму своей сущности в каком-либо особом животном, сходятся в один дух; так соединяются отдельные прекрасные народные духи в один пантеон, стихия и обитель которого — язык. Чистое созерцание себя самого как всеобщей человечности имеет в действительности народного духа форму, состоящую в том, что он связывает себя с другими духами, с которыми он по природе составляет одну нацию, для некоторого совместного начинания и для этого произведения образует один общий народ и тем самым одно общее небо. Эта всеобщность, которой дух достигает в своем наличном бытии, есть, однако, лишь та первая всеобщность, которая только исходит из индивидуальности нравственного, еще не преодолела своей непосредственности, не образовала одного государства из этих народностей. Нравственность действительного народного духа покоится, с одной стороны, на непосредственном доверии отдельных лиц к своему народу в целом, с другой стороны, на непосредственном участии, которое все, несмотря на различие сословий, принимают в решениях и действиях правительства. В объединении, которое прежде всего имеет целью не устойчивый порядок, а совместное действие, эта свобода участия всех и каждого временно теряет значение. Эта первая общность есть поэтому в большей мере собрание индивидуальностей, чем господство абстрактной мысли, которая отнимала бы у отдельных лиц их проникнутое самосознанием участие в воле и действии целого.

[1. Эпос. — (α) Его нравственный мир] — Собрание народных духов составляет некоторый круг форм, который теперь охватывает всю природу, как и весь нравственный мир. И они подчиняются в большей мере верховному повелению одного, чем его верховной власти. Для себя они суть всеобщие субстанции того, что есть в себе и что проявляет в действии сущность, обладающая самосознанием. Но эта сущность составляет силу и прежде всего по меньшей мере центр, к которому устремляются указанные всеобщие сущности и который, по-видимому, лишь случайно связывает их дела. Но возвращение божественной сущности в самосознание уже содержит основание, в силу которого это само сознание образует центр для упомянутых божественных сил и скрывает существенное единство прежде всего под формой дружественного внешнего отношения обоих миров.

Та же самая всеобщность, которая свойственна этому содержанию, необходимо имеет также форму сознания, в которой это содержание выступает. Это уже не есть действительная деятельность культа, а есть деятельность, которая, правда, еще не возвысилась в понятие, а лишь в представление, в синтетическую связь обладающего самосознанием и внешнего наличного бытия. Наличное бытие этого представления, язык, есть первый язык. эпос как таковой, в котором заключается всеобщее содержание, по крайней мере как полнота мира, хотя и не как всеобщность мысли. Певец есть единичное и действительное лицо, из которого как субъекта этого мира мир этот рождается и в котором он вынашивается. Его пафос не есть оглушающая сила природы, а Мнемозина, память и открывшаяся внутренняя суть (Innerlichkeit), воспоминание (Erinnerung) (То есть En-Innerung — как бы изнедрение, — этимологическая игра, основанная на значении приставки er (также ur, напр. Ur-teil), которая в древ.-нем. функционировала в качестве самостоятельного предлога (в форме er, ar, ir) со значением: «наружу из, вон из» «из глуби в высь») о прежде непосредственной сущности. Он — исчезающий в своем содержании орган; значение имеет не его собственная самость, а его муза, его всеобщая песнь. Но что фактически имеется налицо, так это заключение, в котором крайний термин — всеобщность, мир богов, через средний термин — особенное — связан с единичностью, с певцом. Средний термин — это народ в своих героях, которые, подобно певцу, суть единичные люди, но лишь представленные и в силу этого в то же время всеобщие, подобно свободному крайнему термину — всеобщности, [то есть] богам.

[(β) Люди и боги] — В этом эпосе, следовательно, вообще сознанию представляется то, что в культе осуществляется в себе, отношение божественного и человеческого. Содержание есть действие сущности, сознающей себя самое. Совершение действий нарушает покой субстанции и приводит в возбуждение сущность, благодаря чему ее простота делится и раскрывается в многообразный мир природных и нравственных сил. Поступок есть насилие над покоящейся землей — могила, которая, будучи одушевлена кровью, вызывает отошедших духов, жаждущих жизни и получающих ее в действовании самосознания. Дело, на которое направлены общие усилия, должно осуществить две стороны: сторону самостную — совокупностью действительных народов и индивидуальностей, стоящих во главе их, и сторону всеобщую — их субстанциальными силами. Но отношение их прежде определялось в том смысле, что оно есть синтетическая связь всеобщего и единичного, или процесс представления. От этой определенности зависит оценка этого мира. — Отношение обеих сторон вследствие этого есть некое смешение, которое непоследовательно распределяет единство действования и без нужды перебрасывает действие с одной стороны на другую. Всеобщим силам присуща форма индивидуальности и тем самым принцип совершения действий; их деятельность является поэтому столь же свободным, полностью от них исходящим действованием, как и действия людей. Поэтому как боги, так и люди совершали одно и то же. Серьезность указанных сил — смешная излишность, так как они на деле суть сила совершающей поступки индивидуальности; а напряжение и труд людей — столь же тщетные усилия, так как, напротив, все направляется теми силами. — Сверхдеятельные смертные, которые суть ничто, суть в то же время могучая самость, которая подчиняет себе всеобщие сущности, оскорбляет богов и сообщает им вообще действительность и интерес действования; как и наоборот, эти бессильные всеобщности, которые питаются дарами людей и лишь благодаря им получают возможность действовать, составляют природную сущность и материал всего происходящего, а равным образом и нравственную материю и пафос действования. Если их стихийные натуры вводятся в действительность и в действенное отношение лишь свободной самостью индивидуальности, то в такой же мере они составляют всеобщее, которое уклоняется от этой связи, остается неограниченным в своем определении и в силу непреодолимой эластичности своего единства стирает точечность того, кто совершает действие, и его расчеты, полностью сохраняет себя само и растворяет все индивидуальное в своей текучести.

[γ. Боги между собою.] — Подобно тому как боги впадают в это противоречивое отношение с противостоящей им самостной природой, точно так же их всеобщность оказывается в конфликте с их собственным определением и его отношением к другим. Они — вечные прекрасные индивиды, которые, покоясь в своем собственном наличном бытии, свободны от тленности и чужого насилия. — Но в то же время они суть определенные стихии, особенные боги, которые, стало быть, вступают в отношения с другими. Но отношение к другим, которое по своему противоположению есть ссора с ними, есть комическое самозабвение ими своей вечной природы. — Определенность укоренилась в божественное существование и в своем ограничении обладает самостоятельностью цельной индивидуальности; благодаря последней их характеры теряют в то же время остроту отличительности и смешиваются в ее многозначности. — Цель деятельности и сама их деятельность, поскольку она направлена против чего-то другого и тем самым против непобедимой божественной силы, есть случайное пустое чванство, которое точно так же расплывается и видимую серьезность поступка превращает в безопасную, уверенную в себе игру, безрезультатную и безуспешную. Но если в природе их; божественности негативное или определенность этой природы является лишь непоследовательностью их деятельности и противоречием цели и результата, а указанная самостоятельная уверенность в себе перевешивает то, что определено, то именно в силу этого им противостоит чистая сила негативного, и притом как их последняя мощь, перед которой они бессильны. Они суть всеобщее и положительное по отношению к единичной самости смертных, которая не может устоять против их мощи; всеобщая же самость носится поэтому над ними и над всем этим миром представления, которому принадлежит все содержание; носится как не постигнутая в понятии пустота необходимости, — обстоятельство, к которому они относятся, как лишенные самости и скорбя, ибо эти определенные натуры не находят себя в этой чистоте.

Но эта необходимость есть то единство понятия, которому подчинена противоречивая субстанциальность отдельных моментов, единство, в котором упорядочивается непоследовательность и случайность их действования, а игра их поступков в самих этих поступках приобретает свою серьезность и ценность. Содержание мира представлений непринужденно для себя разыгрывает свое движение в центре, сосредоточиваясь около индивидуальности героя, который, однако, в своей силе и красоте чувствует, что его жизнь надломлена, и скорбит в предвидении преждевременной смерти. Ибо устойчивая внутри себя и действительная единичность выключена до крайнего положения и раздвоена на свои моменты, которые еще не нашли друг друга и не соединились. Одно единичное, абстрактное недействительное, есть необходимость, которая не принимает участия в жизни центра, точно так же как и другое, действительное единичное, певец, который держится вне этой жизни и пропадает в ее представлении. Обе крайности должны приблизиться к содержанию; одна, необходимость, должна наполниться содержанием, другая, язык певца, должна участвовать в нем, и содержание, прежде предоставленное себе самому, должно получить присущую ему достоверность и прочное определение негативного.

[2. Трагедия.] — Таким образом, этот более возвышенный язык, трагедия, сближает и объединяет рассеянные моменты существенного и действующего мира; субстанция божественного, согласно природе понятия, раздваивается на свои формы, и их движение равным образом соответствует понятию. Что касается формы, то язык, в силу того что он входит в содержание, перестает быть повествующим, подобно тому как содержание перестает быть представленным содержанием. Герой — сам говорящий, и слушателю, который в то же время есть и зритель, представление показывает обладающих самосознанием людей, которые знают и умеют высказать свое право и свою цель, мощь и волю своей определенности. Они — художники, которые не высказывают бессознательно, естественно и наивно, — как в языке, сопровождающем обычное действование в действительной жизни, — внешнюю сторону своего решения и начинания, а внешне проявляют внутреннюю сущность, доказывают право совершать свои действия и, независимо от случайных обстоятельств и особенности личностей, обдуманно утверждают и определенно выражают свойственный им пафос. Наконец, наличное бытие этих характеров — это действительные люди, которые надевают личины (die Personen — первоначальное значение лат. persona — «маска актера», затем «роль») героев и изображают их в действительной, не повествующей, собственной речи. Насколько существенно для статуи то, что она сделана человеческими руками, настолько же существен актер для своей маски — не как внешнее условие, от которого художественное рассмотрение должно было бы абстрагироваться, — пли же, поскольку в художественном рассмотрении от него можно, конечно, абстрагироваться, постольку тем самым сказано именно то, что искусство еще не содержит внутри себя истинной, подлинной самости.

[(α) Индивидуальность хора, героев, божественных сил.] — Всеобщая почва, на которой совершается движение этих рожденных из понятия форм, есть сознание первого представляющего языка и его лишенного самости, разрозненного содержания. Именно мудрость простого народа вообще находит свое выражение в хоре старцев; в бессилии этого хора народ имеет своего представителя, потому что он сам составляет лишь положительный и пассивный материал противостоящей ему индивидуальности правления. Лишенный мощи негативного, народ не в состоянии сберечь и удержать богатство и пеструю полноту божественной жизни, а позволяет ей рассыпаться, и в своих прославляющих гимнах он воздает хвалу каждому отдельному моменту как самостоятельному божеству, то одному, то другому. Там же, где народ чувствует серьезность понятия, как оно переступает эти формы, разрушая их, и где он начинает видеть, в каком бедственном положении находятся восхваляемые им божества, осмеливающиеся ступить на ту почву, на которой господствует понятие, там он сам — не негативная сила, которая вмешивается делом, а держится в пределах лишенной самости мысли о них, в пределах сознания чуждой судьбы, прибавляя пустое пожелание успокоения и произнося слабые речи об умилостивлении. В страхе перед высшими силами, которые представляют собой непосредственные орудия субстанции, перед их взаимной борьбой и перед простой самостью необходимости, которая размалывает как их, так и связанные с ними живые существа; в проявлении сострадания к этим живым существам, которых народ в то же время знает как тождественных с самим собою, — во всем этом заключаются для народа лишь пассивный испуг перед этим движением и столь же беспомощное сожаление, а в завершение — пустой покой повиновения необходимости, результат которой постигается не как необходимое действие характера и не как действование абсолютной сущности внутри себя самой.

В этом созерцающем сознании как на безразличной почве представления дух выступает не в своем рассеянном многообразии, а в простом раздвоении понятия. Его субстанция оказывается поэтому разорванной лишь на свои две крайние силы. Эти стихийные всеобщие сущности суть в то же время обладающие самосознанием индивидуальности — герои, которые вкладывают свое сознание в одну из этих сил, приобретают в ней определенность характера и составляют ее претворение в действие и ее действительность. — Эта всеобщая индивидуализация, как указано, нисходит еще к непосредственной действительности наличного бытия в собственном смысле и показывается множеству зрителей, которое в хоре имеет свое отображение или, лучше сказать, свое собственное, себя выражающее представление.

Содержание и движение духа, который есть для себя здесь предмет, уже рассматривались в качестве природы и реализации нравственной субстанции. В своей религии дух достигает сознания себя или представляет себя своему сознанию в своей более чистой форме и более простом формировании. Если, стало быть, нравственная субстанция при помощи своего понятия по своему содержанию раздваивается на обе силы, определявшиеся как божественное и человеческое, или подземное и высшее право, — первое — семья, второе — государственная власть, причем первая была женским, а вторая — мужским характером, — то прежде многообразный и в своих определениях колеблющийся круг божеств суживается до этих двух сил, которые этим определением приближены к индивидуальности в собственном смысле. Ибо прежнее рассеяние целого на многообразные и абстрактные силы, которые кажутся субстанциированными, есть растворение субъекта, который охватывает их только как моменты в своей самости, и индивидуальность поэтому есть лишь поверхностная форма указанных сущностей. Наоборот, различие характеров, которое идет дальше, чем названное, следует отнести к случайной и в себе внешней личности.

[(β) Двойственность сознания индивидуальности.]— В то же время сущность разделяется по своей форме или знанию. Действующий дух противостоит как сознание предмету, на который направлена его деятельность и который тем самым определен как негативное знающего; совершающий поступки находится в силу этого в противоположности знания и незнания. Он заимствует свою цель из своего характера и знает ее как нравственную существенность; но благодаря определенности характера он знает только одну силу субстанции, а другая от него скрыта. Наличная действительность есть поэтому в себе — одно, а для сознания — другое; высшее и низшее право приобретают в этом отношении значение, с одной стороны, знающей и открывающейся для сознания силы и, с другой стороны, — силы скрывающейся и тайно подкарауливающей. Одна из них — светлая сторона, божество оракула, которое со стороны своих природных моментов возникло из всеозаряющего солнца, все знает и делает открытым, — Феб и Зевс, отец его. Но повеления этого изрекающего истины божества и его провозглашения того, что есть, скорее, обманчивы. Ибо это знание в своем понятии есть непосредственно незнание, потому что сознание в себе самом есть в совершении действий эта противоположность. Тот, кто был в состоянии изъяснить самого загадочного сфинкса (Эдип), так же как и детски доверчивый (Орест), посылаются поэтому на гибель тем, что открывает им божество. Та жрица, устами которой говорит прекрасное божество, есть не что иное, как те двусмысленные богини судьбы, которые своими обещаниями толкают на преступление и своим двуличием в том, что они выдают за несомненность, обманывают того, кто полагался на данный в откровении смысл. Поэтому сознание, которое чище сознания, доверяющего ведьмам, а также рассудительнее и основательнее того первого, верящего жрице и прекрасному божеству, в ответ на откровение, которое делается самим духом отца об умертвившем его преступлении, медлит с местью и подготовляет еще другие доказательства (Гамлет) — на том основании, что этот делающий откровения дух может быть также и дьяволом.

Это недоверие потому обоснованно, что знающее сознание ввергает себя в противоположность достоверности себя самого и предметной сущности. Право нравственного, состоящее в том, что действительность есть ничто в себе в противоположность абсолютному закону, на опыте узнает, что его знание односторонне, его закон есть только закон его характера, что оно постигло лишь одну из сил субстанции. Сам поступок есть это превращение того, что знают, в противоположное ему, в бытие, есть переход права характера и знания в право противоположного, с которым первое связано в сущности субстанции, — в Эринию другой враждебно возбужденной силы и характера. Это низшее право восседает на троне вместе с Зевсом и пользуется таким же уважением, как и знающий бог откровения.

Этими тремя сущностями совершающая поступки индивидуальность ограничивает мир божеств хора. Одна сущность есть субстанция — в такой же мере власть очага и дух семейного пиетета, как и всеобщая власть государства и правительства. Так как это различие свойственно субстанции как таковой, то оно не индивидуализируется для представления в две различенные формы, а имеет в действительности два лица со своими характерами. Напротив того, различие между знанием и незнанием следует отнести к каждому из действительных самосознаний, и только в абстракции, в стихии всеобщности оно разделяется на две индивидуальные формы. Ибо самость героя обладает наличным бытием только как сознание в целом, и поэтому она, по существу, составляет все различие, которое относится к форме; но его субстанция определена, и ему принадлежит только одна сторона различия содержания. Поэтому обе стороны сознания, из коих каждая в действительности не имеет отдельной, собственной индивидуальности, получают в представлении каждая свою особую форму, — одна — образ делающего откровения божества, другая — образ скрывающейся Эринии. С одной стороны, и та и другая пользуются одинаковым почетом, с другой стороны, образ субстанции, Зевс, есть необходимость взаимного отношения обеих. Субстанция есть отношение, состоящее в том, что знание есть для себя, а истина его — в простом; различие, в силу которого имеется действительное сознание, имеет свою основу в уничтожающей его внутренней сущности; ясное для себя уверение достоверности имеет свое подтверждение в забвении.

[(γ). Гибель индивидуальности.] — Сознание раскрыло эту противоположность благодаря совершению поступков; действуя согласно данному в откровении знанию, оно на опыте узнает его обман и, отдавшись, со стороны содержания, одному атрибуту субстанции, оно оскорбило другой и тем самым дало последнему право на себя. Следуя знающему богу, оно, напротив, уловило то, что не дано в откровении, и расплачивается за то, что доверилось знанию, двусмысленность которого — так как она составляет его природу — должна была существовать и для него и служить ему предостережением. Исступление жрицы, нечеловечий облик ведьм, голос дерева, птицы, сновидение и т. д. — это не способы проявления истины, а предостерегающие знаки обмана, нерассудительности, единичности и случайности знания. Или, что то же самое, противоположная сила, которую оно оскорбляет, имеется налицо как провозглашенный закон или действующее право, будет ли это закон семьи или государства; сознание, напротив, следовало собственному знанию и скрыло от себя самого то, что было явно и открыто. Но истина выступающих друг против друга сил содержания и сознания есть результат, который сводится к тому, что обе одинаково правы, а потому в своей противоположности, создаваемой поступком, также одинаково неправы. Движение действования доказывает их единство в обоюдной гибели обеих сил и обладающих самосознанием характеров. Примирение противоположности с собою есть Лета подземного мира в смерти, или Лета высшего мира, как оправдание, — не оправдание вины, ибо сознание, так как оно совершало поступки, отрицать ее не может, а оправдание преступления и его искупительное умиротворение. И та и другая Лета есть забвение, исчезновение действительности и проявления сил субстанции, их индивидуальностей и сил абстрактной мысли о добре и зле; ибо ни одна из них для себя не есть сущность, последняя же есть покой целого внутри себя самого, неподвижное единство судьбы, покоящееся наличное бытие, а следовательно, бездеятельность и нежизненность семьи и правительства, и равный почет, а следовательно, равнодушная недействительность Аполлона и Эринии и возвращение их одушевления и деятельности в простого Зевса.

Эта судьба завершает изгнание населения с неба, безмысленного смешения индивидуальности и сущности — смешения, благодаря которому действование сущности является действованием непоследовательным, случайным, ее недостойным; ибо индивидуальность, которая лишь поверхностно присовокуплена к сущности, есть несущественная индивидуальность. Устранение таких лишенных сущности представлений, которого требовали философы древности, начинается, следовательно, уже в трагедии вообще благодаря тому, что разделение субстанции подчинено понятию, и индивидуальность тем самым есть существенная индивидуальность, и определения — абсолютные характеры. Самосознание, которое представлено в трагедии, знает и признает поэтому только одну высшую силу и «этого» Зевса — лишь как силу государства или очага, а в противоположности знания — лишь как отца формирующегося знания об особенном, а также — как Зевса клятвы и Эринии, всеобщего, «внутреннего», которое обитает в сокровенном. Моменты, продолжающие рассеиваться из понятия в представление, один за другим признаваемые хором, не составляют, напротив, пафоса героя, а низводятся для него до страсти, до случайных, лишенных сущности моментов, которые хотя и восхваляются хором, лишенным самости, но неспособны составлять характер героев и не могут быть ими провозглашены и почитаемы как их сущность.

Но и лица самой божественной сущности, равно как и характеры ее субстанции, сливаются в простоту бессознательного. Эта необходимость имеет по отношению к самосознанию определение: быть негативной силой всех выступающих форм, не узнавать себя самой в ней, а напротив, в ней гибнуть. Самость выступает лишь постольку, поскольку ею наделены характеры, а не как средний термин движения. Но самосознание, простая достоверность себя, на деле есть негативная сила, единство Зевса, субстанциальной сущности и абстрактной необходимости, оно есть духовное единство, в которое все возвращается. Так как действительное самосознание еще отличают от субстанции и судьбы, то оно есть, с одной стороны, хор или, вернее, толпа зрителей, на которую это движение божественной жизни как нечто чуждое наводит страх или в которой оно как нечто близкое ей вызывает только умиление недеятельного сострадания. С другой стороны, поскольку сознание также совершает поступки и принадлежит характерам, это соединение (так как истинного соединения, соединения самости, судьбы и субстанции еще нет) есть соединение внешнее, гипокризия; герой, выступающий перед зрителем, распадается на свою маску и актера, на личину (die Person) и действительную самость.

Самосознание героев должно выступить из своей маски и проявить себя таким, каким оно знает себя в качестве судьбы как божеств хора, так и самих абсолютных сил, и больше уже не отделено от хора, всеобщего сознания.

[3. Комедия.] — Таким образом, одна сторона комедии состоит прежде всего в том, что действительное самосознание проявляется как судьба богов. Как всеобщие моменты эти стихийные сущности не представляют собою самость и не действительны. Хотя они и наделены формой индивидуальности, но она у них только воображаемая и не присуща им в себе и для себя: действительная самость не имеет своей субстанцией и содержанием такого абстрактного момента. Самость, субъект, возвышается поэтому над таким моментом как над единичным свойством и, надев эту маску, выражает иронию этого свойства, которое хочет быть чем-то для себя. Претенциозность всеобщей существенности обнаруживается в самости; она оказывается в плену у некоторой действительности и сбрасывает маску, именно желая быть чем-то настоящим. Самость, выступая здесь в своем значении как то, что действительно, играет маской, которую однажды надевает, дабы быть своим лицом; но из-за этой видимости она тотчас же вновь показывает себя в своей собственной наготе и обыденности, которая оказывается неотличима от самости в собственном смысле — актера, равно как и от зрителя.

Это всеобщее растворение формировавшейся существенности вообще в ее индивидуальности становится в своем содержании серьезнее, а в силу этого — своевольнее и язвительнее, поскольку значение содержания серьезнее и необходимее. Божественная субстанция соединяет в себе значение естественной и нравственной существенности.

[(α). Сущность природного наличного бытия.] — По отношению к «природному» действительное самосознание уже в применении его к своему украшению, жилищу и т. д. и в пиршестве, сопровождающем его жертвоприношение, обнаруживается как судьба, которой выдана тайна того, как обстоит дело с самодовлеющей существенностью природы; в мистерии хлеба и вина оно осваивает природу вместе с значением внутренней сущности, и в комедии оно сознает иронию этого значения вообще. — Поскольку же в этом значении содержится нравственная существенность, оно, во-первых, есть народ, рассматриваемый с двух сторон — народ как государство или демос в собственном смысле и народ как семейная единичность, и, во-вторых, оно есть обладающее самосознанием чистое знание или разумное мышление о всеобщем. — Названный демос, всеобщая масса, которая знает себя как господина и правителя, равно как и достойным уважения рассудком и здравомыслием, принуждаемый и обманываемый особенностью своей действительности, представляет смешной контраст между своим мнением о себе и своим непосредственным наличным бытием, своей необходимостью и случайностью, своей всеобщностью и обыденностью. Если принцип единичности демоса, отделенной от всеобщего, выступает в подлинной форме действительности и явно завладевает и управляет общественностью, которой втайне приносит вред («Всадники» Аристофана), то непосредственнее раскрывается контраст между всеобщим как теорией и тем, о чем речь должна идти на практике, — полное освобождение целей непосредственной единичности от всеобщего порядка и насмешка ее над ним.

[(β). Отсутствие сущности в абстрактной индивидуальности божественного.] — Разумное мышление освобождает божественную сущность от ее случайной формы и, в противоположность не постигнутой в понятии мудрости хора, высказывающего всевозможные нравственные изречения и признающего множество законов и определенных понятий долга и права, возвышает их до простоты идей прекрасного и доброго. — Движение этой абстракции есть сознание диалектики, присущей этим максимам и законам, и в силу этого — сознание исчезновения абсолютной значимости, в которой они выступали до сих пор. Так как исчезает случайное определение и поверхностная индивидуальность, сообщаемые представлением божественным существенностям, — со стороны природной у них остается еще лишь нагота их непосредственного наличного бытия; они — облака, исчезающий туман, как и те представления («Облака» Аристофана). После того как по своей мысленной существенности они превратились в простые мысли о прекрасном и добром, их можно наполнить любым содержанием. Сила диалектического знания отдает определенные законы и максимы поведения на произвол удовольствию и легкомыслию совращенной тем самым молодежи, а боязливой и заботливой старости, сосредоточившейся на мелочах жизни, дает в руки оружие для обмана. Чистые мысли о прекрасном и добром являют, таким образом, комическое зрелище, состоящее в том, что благодаря освобождению от мнения, которое содержит их определенность как содержание и их абсолютную определенность, устойчивость сознания, они становятся пустыми и в силу именно этого — игрой мнения и произвола случайной индивидуальности.

[(γ). Единичная самость, достоверно знающая себя как абсолютную сущность.] — Здесь, стало быть, бессознательная прежде судьба, состоящая в пустом покое и забвении и отделенная от самосознания, соединена с ним. Единичная самость есть негативная сила, благодаря которой и в которой исчезают как божества, так и их моменты, налично сущая природа и мысли об ее определениях; в то же время она не есть пустота исчезновения, а содержите и в самом этом ничтожестве, остается у себя и есть единственная действительность. Художественная религия завершилась в ней и полностью ушла обратно в себя. Благодаря тому, что именно единичное сознание в достоверности себя самого проявляется как эта абсолютная сила, последняя потеряла форму чего-то представленного, вообще отделенного от сознания и ему чуждого, — каковы были статуи, а также живая прекрасная телесность пли содержание эпоса и силы и лица трагедии; точно так же единство не есть бессознательное единство культа и мистерий; подлинная самость актера совпадает с его личиной, равно как и зритель, который полностью осведомлен о том, что ему представляют, и видит самого себя изображенным в игре. Это самосознание созерцает то, что все, принимающее, в противоположность ему, форму существенности, внутри его, напротив, растворяется и предоставлено его мышлению, наличному бытию и действованию; это есть возвращение всего всеобщего в достоверность себя самого, которая тем самым есть такое полное бесстрашие перед лицом всего чуждого и такое отсутствие существенности во всем чуждом, а также благополучие и благоденствие сознания, каких вне этой комедии уже не найти.

Из раздела шестого. ДУХ

А. ИСТИННЫЙ ДУХ. НРАВСТВЕННОСТЬ

В своей простой истине дух есть сознание и раскрывает свои моменты. Поступок делит дух на субстанцию и сознание субстанции и делит как субстанцию, так и сознание. Субстанция как всеобщая сущность и цель противостоит себе как разъединенной действительности; бесконечный средний термин есть самосознание, которое, будучи в себе единством себя и субстанции, теперь становится для себя самосознанием, объединяет всеобщую сущность и ее разъединенную действительность, возвышает последнюю до первой и поступает нравственно, — первую же низводит до второй и осуществляет цель, то есть субстанцию лишь мысленную; оно создает единство своей самости и субстанции как свое произведение и тем самым — как действительность.

В раздвоении сознания простая субстанция, с одной стороны, сохранила противоположность по отношению к самосознанию, а с другой стороны, она в такой же мере этим проявляет ей самой присущую природу сознания, состоящую в том, что она различает себя внутри себя самой как мир, расчлененный на своп массы. Таким образом, она раскалывается на различенную нравственную сущность, на человеческий и божественный закон. Точно так же противостоящее ей самосознание по своей сущности предоставляет себя одной из этих сил и в качестве знания делится на неведение того, что оно делает, и на знание об этом, которое вследствие этого есть обманутое знание. Таким образом, самосознание на опыте узнает и своем действии, с одной стороны, противоречие названных сил, на которые раздвоилась субстанция, и их взаимное разрушение, а с другой — противоречие между своим знанием о нравственности своих поступков и тем, что нравственно в себе и для себя, и находит свою собственную гибель. Но на деле нравственная субстанция благодаря этому движению превратилась в действительное самосознание, или: эта самость стала в-себе и для-себя-сущим, но именно в этом нравственность и погибла.

a) Нравственный мир, человеческий и божественный закон, мужчина и женщина

[1. Народ и семья. Закон дневного света и право теней.] — Простая субстанция духа делится как сознание. Или: подобно тому как сознание абстрактного, чувственного бытия переходит в восприятие, так и непосредственная достоверность реального нравственного бытия; и подобно тому как для чувственного восприятия простое бытие становится вещью, обладающей многими свойствами, точно так же и для нравственного восприятия совершение поступков становится действительностью многих нравственных отношений. Но для чувственного восприятия бесполезная множественность свойств сжимается в существенную противоположность единичности и всеобщности; и в еще большей мере для нравственного восприятия, которое есть очищенное, субстанциальное сознание, множественность нравственных моментов становится двойственностью закона единичности и закона всеобщности. Но каждая из этих масс субстанции остается духом в его целостности; если вещи в чувственном восприятии не обладают иной субстанцией, нежели эти два определения единичности и всеобщности, то здесь эти определения выражают только поверхностную противоположность обеих сторон.

[(α). Человеческий закон.]—В рассматриваемой нами здесь сущности единичность имеет значение самосознания вообще, а не единичного случайного сознания. Нравственная субстанция, стало быть, в этом определении есть действительная субстанция, абсолютный дух реализован в множественности наличного сознания; он есть общественность (das Gemeinwesen), которая для нас, когда мы подошли к практическому формообразованию разума вообще, была абсолютной сущностью (das absolute Wesen) и которая здесь в своей истине выступает для себя самой как сознательная нравственная сущность и сущность для того сознания, которое составляет наш предмет. Это дух, который есть для себя, сохраняя себя в отражении индивидов, и есть в себе или есть субстанция, сохраняя их внутри себя. Как действительная субстанция он есть народ, как действительное сознание — гражданин народа. Это сознание имеет свою сущность в простом духе, а достоверность себя самого — в действительности этого духа, в целом народе, и непосредственно в нем — свою истину; следовательно, — не в чем-то, что не действительно, а в некотором духе, который существует и обладает значимостью.

Этот дух может быть назван человеческим законом, потому что по существу он есть в форме действительности, сознающей себя самое. В форме всеобщности он — общеизвестный закон и имеющиеся налицо нравы; в форме единичности он есть действительная достоверность себя самого в индивиде вообще, а достоверность себя как простой индивидуальности он есть в качестве правительства; его истина есть открытая (offene), очевидная значимость, — некоторое существование, которое для непосредственной достоверности принимает форму освобожденного наличного бытия.

[(β). Божественный закон] — Но этой нравственной силе и публичности (Offenbarkeit) противостоит другая сила — божественный закон. Ибо нравственная власть государства как движение сознающего себя действования имеет свою противоположность в простой и непосредственной сущности нравственности; как действительная всеобщность она есть насилие над индивидуальным для-себя-бытием, а как действительность вообще она имеет во внутренней сущности еще нечто иное, чем она есть.

Уже было упомянуто о том, что каждый из противоположных модусов существования нравственной субстанции заключает в себе ее целиком и все моменты ее содержания. Если, следовательно, общественность есть эта субстанция в качестве сознающего себя действительного действования, то другая сторона имеет форму непосредственной или сущей субстанции. Эта последняя, таким образом, есть, с одной стороны, внутреннее понятие или всеобщая возможность нравственности вообще, а с другой стороны, она точно так же заключает в себе момент самосознания. Самосознание, выражающее нравственность в этой стихии непосредственности или бытия, или непосредственное сознание себя как сущности и как «этой» самости в «ином», то есть естественная нравственная общественность, — есть семья. Как бессознательное еще внутреннее понятие она противостоит ее сознающей себя действительности; как стихия действительности народа — самому народу; как непосредственное нравственное бытие — нравственности, образующейся и сохраняющейся благодаря труду для всеобщего; пенаты противостоят всеобщему духу.

Но хотя нравственное бытие семьи определяется как бытие непосредственное, тем не менее внутри себя она есть нравственная сущность, но не постольку, поскольку она есть природное отношение своих членов или не постольку, поскольку их связь есть непосредственная связь единичных действительных членов; ибо нравственное в себе всеобще, и это природное отношение есть, по существу, в такой же мере дух, и оно нравственно лишь в качестве духовной сущности. Посмотрим, в чем состоит специфическая нравственность последней. — Прежде всего, так как нравственное есть в себе всеобщее, то нравственное отношение членов семьи не есть отношение на почве чувства или отношение любви. Нравственное, по-видимому, должно в этом случае быть заложено в отношении единичного члена семьи к семье в целом как субстанции, так что его действование и действительность имеют целью и содержанием только семью. Но сознаваемая цель, которую ставит себе действование этого целого, поскольку она направлена на само целое, сама единична. Приобретение и сохранение власти и богатства, с одной стороны, направлены только на удовлетворение потребности и относятся к вожделению; а с другой стороны, в своем более высоком определении, становятся чем-то только опосредствованным. Это определение относится не к самой семье, а направлено на подлинно всеобщее, на общественность; оно, напротив, негативно по отношению к семье и состоит в том, что из семьи удаляется отдельное лицо, его природность и единичность подчиняются и оно привлекается к добродетели, к жизни внутри всеобщего и для всеобщего. Специфическая для семьи положительная цель есть отдельное лицо как таковое. Для того чтобы это отношение было нравственным, это лицо не может — пи то, которое совершает поступки, ни то, на которое направлены эти поступки, — выступать в зависимости от случая, как это происходит, скажем, при оказании какой-нибудь помощи или услуги. Содержание нравственного поступка должно быть субстанциальным или цельным и всеобщим; такой поступок может поэтому относиться только к единичному как целому, то есть к нему как всеобщему. И дело опять-таки не в том, скажем, чтобы только воображать, будто оказание услуги способствует всему его счастью, в то время как эта услуга, поскольку она есть непосредственный или действительный поступок, имеет для него только единичное значение; и не в том дело, чтобы такие поступки, будучи даже воспитанием, слагающимся из ряда усилий, действительно имели своим предметом единичное как целое и создали его как произведение, где вне пели, негативной по отношению к семье, действительный поступок имеет только ограниченное содержание; и не в том, наконец, дело, чтобы этот поступок был некоторой помощью в нужде, благодаря которой поистине спасают единичное как целое, ибо этот поступок сам есть совершенно случайный акт, поводом для которого служит обыденная действительность, которая может быть, а может и не быть. Следовательно, поступок, который охватывает все существование кровного родственника и своим предметом и содержанием имеет его — не гражданина, ибо этот последний не принадлежит семье, и не того, кто должен стать гражданином и потерять значение «этого» единичного, — а его, «это» принадлежащее семье единичное как некоторую всеобщую сущность, отрешенную от чувственной, то есть единичной действительности, — такой поступок касается уже не живого, а мертвого, который из долгого следования своего рассеянного наличного бытия собран в завершенное единое образование и из непокоя случайной жизни поднялся до покоя простой всеобщности. — Так как отдельное лицо действительно и субстанциально только в качестве гражданина, то оно, поскольку оно — не гражданин и принадлежит семье, есть только лишенная действительности бесплотная тень.

[(γ). Права отдельного лица] — Эта всеобщность, которой достигает отдельное лицо как таковое, есть чистое бытие, смерть; это есть непосредственная естественная завершенность становления (Gewordensein), а не действование сознания. Долг члена семьи вследствие этого — присовокупить эту сторону, дабы и его последнее бытие, это всеобщее бытие, принадлежало не одной только природе и не оставалось чем-то неразумным, а чтобы утверждалось за ним нечто содеянное и право сознания. Другими словами, смысл поступка состоит, скорее, в том, что (так как поистине покой и всеобщность сознающей себя самое сущности не принадлежат природе) отпадает видимость такого действования, которое присваивает себе природа, и восстанавливается истина. — То, что делала в единичном лице природа, есть та сторона, с которой его превращение во всеобщее проявляется как движение чего-то сущего. Правда, само это движение оказывается внутри нравственной общественности и имеет ее своей целью; смерть есть завершение и наивысший труд, который, предпринимает индивид как таковой в интересах этой общественности. Но поскольку индивид есть, по существу, единичное, постольку дело случая, что его смерть непосредственно была связана с его трудом в интересах всеобщего и была результатом его. Если смерть отчасти и была этим результатом, то она есть естественная негативность и движение отдельного лица как сущего, в котором сознание не возвращается в себя и не становится самосознанием; или: так как движение сущего состоит в том. что последнее снимается и достигает для-себя-бытия. то смерть есть та сторона раздвоения, в которой достигаемое для-себя-бытие есть нечто иное, чем сущее, вступившее в движение. — Так как нравственность есть дух в его непосредственной истине, то стороны, на которые раздваивается его сознание, также подпадают под эту форму непосредственности; и единичность переходит в ту абстрактную негативность, которая, будучи лишена утешения и примирения в себе самой, по существу, должна принять единичность посредством действительного и внешнего поступка. — Кровное родство, следовательно, дополняет абстрактное природное движение тем, что оно присовокупляет движение сознания, приостанавливает деяние природы и избавляет кровного родственника от разрушения или, лучше сказать, так как разрушение, превращение его в чистое бытие, необходимо, то кровное родство берет на себя и самый акт разрушения. — Благодаря этому получается, что и мертвое, всеобщее бытие становится тем, что возвращается внутрь себя, для-себя-бытием, или бессильная чистая единичная единичность возвышается до всеобщей индивидуальности. Мертвый, так как он освободил свое бытие от своего действования или негативного «одного», есть пустая единичность, лишь пассивное бытие для другого, отданное в добычу всякой низшей, лишенной разума индивидуальности и силам абстрактных материй, — и то и другое теперь могущественнее его: первая в силу того, что она обладает жизнью, вторые — в силу их негативной природы. Семья отвращает от него эти оскверняющие его действия бессознательного вожделения и абстрактных сущностей, заменяет их собственным действованием и соединяет родственника с лоном земли — стихийной непреходящей индивидуальности; тем самым она делает его соучастником в некоторой общественности, которая, напротив, одолевает и связывает силы отдельных материй и низшие формы жизни, желавшие стать свободными по отношению к нему и разрушить его.

Итак, этот последний долг составляет совершенный божественный закон или положительный нравственный поступок по отношению к отдельному лицу. Всякое другое отношение к нему, которое не остается в сфере любви, а нравственно, принадлежит человеческому закону и имеет негативное значение, сводящееся к тому, что оно освобождает отдельное лицо от включения в природную общественность, к которой оно принадлежит как действительное отдельное лицо. Но если уже человеческое право имеет своим содержанием и силой действительную сознающую себя нравственную субстанцию — народ в целом, а божественное право и закон имеет своим содержанием отдельное лицо, которое находится по ту сторону действительности, то это лицо не лишено мощи; его сила есть абстрактное чисто-всеобщее, стихийный индивид, который индивидуальность, вырывающуюся из стихии и составляющую сознающую себя действительность народа, отбрасывает назад в чистую абстракцию как свою сущность в такой же мере, в какой эта последняя есть основа индивидуальности. — Как эта мощь проявляется в самом народе, будет еще развито дальше.

[2. Движение в обоих законах.] — Далее, как в одном из этих законов, так и в другом бывают также различия и ступени. Так как обе сущности заключают в себе момент сознания, то внутри них самих раскрывается различие, что и составляет их движение и свойственную им жизнь. Рассмотрение этих различий показывает способ деятельности и самосознания обеих всеобщих сущностей нравственного мира, равно как и их связь и переход друг в друга.

[(α). Правительство, война, негативная власть.] Общественность (Gemeinwesen), высший и явно при свете солнца действующий закон, имеет свою действительную жизненность в правительстве, так как в нем она есть индивид. Правительство есть рефлектированный в себя действительный дух, простая самость нравственной субстанции в целом. Правда, эта простая сила позволяет сущности (dem Wesen) развертываться в ее расчленении и сообщать каждой части устойчивость и собственное для-себя-бытие. Дух находит здесь свою реальность или свое наличное бытие, и семья есть стихия этой реальности. Но в то же время он есть сила целого, которая вновь совокупляет эти части в негативное «одно», сообщает им чувство их зависимости и сохраняет их в сознании так, что они имеют свою жизнь только в целом. Таким образом, с одной стороны, общественность может организоваться в систему личной независимости и собственности, личного и вещного права; а с другой стороны — расчленять на собственные сочетания и делать независимыми способы работы для осуществления прежде всего единичных целей — приобретения и наслаждения. Дух всеобщего сочетания есть простота и негативная сущность этих изолирующихся систем. Для того чтобы последние не укоренились и не укрепились в этом изолировании, благодаря чему целое могло бы распасться и дух улетучился бы, правительство должно время от времени внутренне потрясать их посредством войн, нарушать этим и расстраивать наладившийся порядок и право независимости; индивидам же, которые, углубляясь в это, отрываются от целого и неуклонно стремятся к неприкосновенному для-себя-бытию и личной безопасности, дать почувствовать в указанной работе, возложенной на них, их господина — смерть. Этим разложением формы существования дух предотвращает погружение из нравственного наличного бытия в природное и сохраняет самость своего сознания и возводит его в свободу и в свою силу. — Негативная сущность оказывается в собственном смысле властью общественности (Gemeinwesen) и силой ее самосохранения; общественность, таким образом, находит истину и подтверждение своей власти в сущности (Wesen) божественного закона и в подземном царстве.

[(β). Нравственное взаимоотношение мужчины и женщины как брата и сестры.] — Божественный закон, господствующий в семье, в свою очередь также содержит различия внутри себя, соотношение которых составляет живое движение его действительности. Но из трех отношений — мужа и жены, родителей и детей, брата и сестры — прежде всего отношение мужа и жены есть непосредственное познавание себя одного сознания в другом и познавание взаимной признанности. Так как это отношение есть природное познавание друг друга, а не нравственное, то оно есть лишь представление и образ духа, а не сам действительный дух. — Но представление или образ имеет свою действительность в ином, чем это отношение; вот почему это отношение имеет свою действительность не в себе самом, а в ребенке — в «ином», становление которого оно есть и в котором оно само исчезает; и эта смена следующих одно за другим поколений получает свое постоянство в народе. — Благоговение мужа и жены друг перед другом, стало быть, смешано с природным взаимоотношением и с чувством, и самому их отношению не присуще возвращение в себя; то же самое и со вторым отношением, с благоговением родителей и детей друг перед другом. Благоговение родителей перед их детьми вызывается умилением тем, что у них есть сознание о своей действительности в «ином», и тем, что они видят возникновение в нем для-себя-бытия, не получая его обратно; оно остается некоторой чуждой, собственной действительностью; благоговение же детей перед родителями, напротив того, вызывается умилением тем, что они обязаны своим возникновением или своим «в себе» некоторому «иному», что исчезает, и что они достигают для-себя-бытия и собственного самосознания лишь благодаря отделению от источника — отделению, при котором этот источник иссякает.

Оба эти отношения остаются внутри процесса перехода и неравенства сторон, которые участвуют в них. — Но между братом и сестрой имеет место беспримесное отношение. Они — одной и той же крови, которая, однако, в них пришла в состояние покоя и равновесия. Поэтому они не вожделеют друг друга, они не дали один другому этого для-себя-бытия и не получили его друг от друга, а они друг по отношению к другу — свободные индивидуальности. В лице сестры женское начало обладает поэтому высшим предчувствием нравственной сущности; до сознания и действительности ее оно не доходит, потому что закон семьи есть в-себе-сущая внутренняя сущность, которая не выявлена для сознания, а остается внутренним чувством и освобожденным от действительности божественным началом. С этими пенатами связано женское начало, которое созерцает в них, с одной стороны, свою всеобщую субстанцию, а с другой стороны, свою единичность, однако созерцает таким образом, что это отношение единичности в то же время не есть природное отношение чувственного влечения.— В качестве же дочери женщине приходится с естественным волнением и нравственным покоем смотреть на то, как исчезают родители, ибо лишь ценою этого отношения она приходит к тому для-себя-бытию, к какому она способна; в родителях, стало быть, она не может положительно созерцать свое для-себя-бытие. — Но отношения матери и жены обладают единичностью отчасти как нечто природное, свойственное чувственному влечению, отчасти как нечто негативное, усматривающее в единичности только свое исчезновение, отчасти именно поэтому эта единичность есть нечто случайное, что может быть заменено другой единичностью. В обители нравственности не «этот» муж, не «это» дитя, а некий муж, дети вообще, — не чувство, а всеобщее, суть именно то, на чем основываются эти отношения женщины. Отличие ее нравственности от нравственности мужчины в том именно и состоит, что в своем определении для единичности и в своем чувственном влечении она остается непосредственно общей, а единичности вожделения остается чуждой; напротив того, в мужчине обе эти стороны расходятся, и так как он как гражданин обладает сознающей себя силой всеобщности, он этим приобретает себе право вожделения и в то же время сохраняет за собой свободу от него. Когда, стало быть, к этому отношению жены примешана единичность, нравственность этого отношения — не чиста; поскольку же она чиста, единичность безразлична, и жена не нуждается в моменте признания ее «этой» самостью в «ином». — Но брат для сестры есть покоящаяся равная сущность вообще, ее признание в нем чисто и свободно от примеси природного отношения; поэтому безразличия единичности и нравственной случайности последней в этом отношении нет; зато момент признающей и признаваемой единичной самости может здесь утверждать свое право, потому что он связан с уравновешенностью крови и свободным от вожделения отношением. Потеря брата поэтому для сестры незаменима, и ее долг перед ним — долг самый высокий.

[(γ). Переход обеих сторон, то есть божественного и человеческого закона, друг в друга.] — Это отношение в то же время есть граница, на которой растворяется замкнутая в себе семья и выходит за свои пределы. Брат есть та сторона, с которой дух семьи превращается в индивидуальность, обращающуюся к другому и переходящую в сознание всеобщности. Брат покидает эту непосредственную, стихийную и потому, собственно говоря, негативную нравственность семьи, чтобы приобрести и создать действительную нравственность, сознающую себя самое.

Из божественного закона, в сфере которого он жил, он переходит к закону человеческому. Сестра же становится или жена остается во главе дома и хранительницей божественного закона. Таким именно образом оба пола преодолевают свою природную сущность и выступают в своем нравственном значении как разные начала, распределяющие между собой оба различия, которые сообщает себе нравственная субстанция. Обе эти всеобщие сущности нравственного мира обладают поэтому своей определенной индивидуальностью в природно различенных самосознаниях, потому что нравственный дух есть непосредственное единство субстанции и самосознания — непосредственность, которая, следовательно, со стороны реальности и различия в то же время выступает как наличное бытие некоторого природного различия.— Это та сторона, которая в облике реальной для себя индивидуальности, в понятии духовной сущности, обнаружилась в качестве первоначально-определенной натуры. Этот момент теряет неопределенность, которая там еще была у него, а также случайную разность склонностей и способностей. Теперь он — определенная противоположность двух полов, природность которых получает в то же время значение их нравственного определения.

Различие полов и их нравственного содержания все же остается в единстве субстанции, и именно его движение и есть перманентное становление их. Мужчина высылается духом семьи в общественность и обретает в этой последней свою обладающую самосознанием сущность; как семья благодаря этому имеет в ней свою всеобщую субстанцию и устойчивое существование, так общественность, наоборот, имеет в семье формальную стихию своей действительности, а в божественном законе — свою силу и подтверждение. Ни семья, ни общественность не есть, однако, в себе и для себя; человеческий закон в своем живом движении исходит из божественного закона, закон, действующий на земле, — из подземного, сознательный — из бессознательного, опосредствование — из непосредственности, — и точно так же возвращается туда, откуда исходил. Подземная сила, напротив, имеет свою действительность на земле; благодаря сознанию она становится наличным бытием и деятельностью.

[3. Нравственный мир как бесконечность или целостность.] — Таким образом, всеобщие нравственные сущности суть субстанция как всеобщее и субстанция как единичное сознание; их всеобщая действительность — это народ и семья, а их природная самость и деятельная индивидуальность — это мужчина и женщина. Мы видим, что в этом содержании нравственного мира достигнуты те цели, которые ставились прежними, не имеющими субстанции формами существования сознания; то, что разум постигал только как предмет, стало самосознанием, а то, чем последнее обладало только внутри себя самого, имеется налицо как истинная действительность. — То, что наблюдение знало как найденное уже в наличии, в чем самость никак не может участвовать, здесь — найденные уже существующие нравы, но в виде действительности, которая в то же время есть действие и произведение «находящего». — Отдельное лицо, которое ищет удовольствия в наслаждении своей единичностью, находит его в семье, а необходимость, в которой угасает удовольствие, есть его собственное самосознание как гражданина своего народа; или: это есть знание закона сердца как закона всех сердец, знание сознания самости как признанного всеобщего порядка; это добродетель, которая наслаждается плодами того, что принесено ею в жертву; она осуществляет то, к чему стремится, а именно возводит сущность в подлинную действительность, и эта всеобщая жизнь есть ее наслаждение. — Наконец, сознание самой сути дела находит удовлетворение в реальной субстанции, которая положительным образом содержит и сохраняет абстрактные моменты упомянутой пустой категории. Она имеет в нравственных силах подлинное содержание, заменяющее лишенные субстанции заповеди, которые здравый разум хотел предписывать и знать, — точно так же как благодаря этому она имеет содержательное, ему самому присущее определенное мерило проверки — не законов, а того, что делается.

Целое есть покоящееся равновесие всех частей, и каждая часть его — своеродный дух, который ищет своего удовлетворения не по ту сторону себя, а имеет его внутри себя, потому что он сам находится в этом равновесии с целым. — Это равновесие, правда, может быть живым только благодаря тому, что в нем возникает неравенство, и правосудие возвращает его к равенству. Но правосудие не есть ни чуждая, по ту сторону находящаяся сущность, ни недостойная сущности действительность взаимных козней, предательства, неблагодарности и т. д., которая творила бы суд в виде бессмысленного случая, как какая-нибудь непонятная связь и бессознательные действия и попустительство; наоборот, будучи правосудием человеческого права — правосудием, которое возвращает во всеобщее вышедшее из равновесия для-себя-бытие, независимость сословий и индивидов, — оно есть правление народа, которое составляет наличную индивидуальность всеобщей сущности и собственную, обладающую самосознанием волю всех. — Но правосудие, возвращающее к равновесию всеобщее, которое начинает брать верх над единичным, есть точно так же простой дух того, кто претерпел несправедливость, — не распавшийся на претерпевшего и некоторую потустороннюю сущность; претерпевший сам есть подземная мощь, и это его Эриния осуществляет акт мести; ибо его индивидуальность, его кровь, продолжает жить в родном доме; его субстанция имеет прочную действительность. Несправедливость, которая может быть причинена отдельному лицу в царстве нравственности, состоит в том, что с ним может просто что-нибудь стрястись. Сила, которая совершает по отношению к сознанию ту несправедливость, что превращает его в чистую вещь, есть природа, то есть всеобщность не общественности, а абстрактная всеобщность бытия; и единичность для прекращения несправедливости, которую она претерпела, обращается не против первой, ибо от нее оно не пострадало, а против второй. Сознание кровного родства у индивида прекращает эту несправедливость, как мы видели, тем, что то, что стряслось, становится, напротив, некоторым произведением, дабы бытие, «последнее», было также желанным и, следовательно, радостным.

Нравственное царство, таким образом, в своем устойчивом существовании есть непорочный, никаким разладом не запятнанный мир. Точно так же его движение есть спокойное превращение одной его мощи в другую, так что каждая сама содержит и порождает другую. Мы видим, правда, что он делится на две сущности, и их действительность делится; но их противоположность есть, напротив, подтверждение одной через другую, а там, где они непосредственно соприкасаются как действительные [сущности], их средний термин и стихия есть их непосредственное взаимопроникновение. Один крайний термин — всеобщий, сознающий себя дух — через индивидуальность мужчины смыкается со своим другим крайним термином — со своей силой и стихией, с бессознательным духом. Напротив того, божественный закон имеет свою индивидуализацию или бессознательный дух единичного имеет свое наличное бытие — в женщине, через которую как через средний термин этот дух из своей недействительности поднимается в действительность, из незнающего и незнаемого — в сознательное царство. Соединение мужчины и женщины составляет деятельный средний термин целого и ту стихию, которая, будучи раздвоена на эти крайние термины — на божественный и человеческий законы, — точно так же есть их непосредственное соединение, которое сводит оба указанные первые заключения в одно и то же заключение и соединяет в одно движение противоположное движение — нисходящее движение действительности к недействительности, человеческого закона, который организуется в самостоятельные члены, к опасности и подтверждению смерти, и восходящее движение подземного закона к действительности дневного света и к сознательному наличному бытию; первое движение свойственно мужчине, второе — женщине.

b) Нравственное действие, человеческое и божественное знание, вина и судьба

[1. Противоречие между сущностью и индивидуальностью.] — Но поскольку в нравственном царстве получилась противоположность, самосознание еще не вступило в свои права в качестве единичной индивидуальности; последняя имеет в нем значение, с одной стороны, только всеобщей воли, с другой стороны, крови семьи; «это» отдельное лицо имеет значение лишь недействительной тени. — Еще не совершено никакого действия; действие же и есть действительная самость. — Оно нарушает спокойную организацию и движение нравственного мира. То, что в последнем выступает как порядок и согласованность его обеих сущностей, из которых одна подтверждает и восполняет другую, благодаря действию становится переходом противоположностей, в котором каждая из сущностей оказывается в гораздо большей степени ничтожностью себя самой и другой, чем подтверждением; оно превращается в негативное движение, или в вечную необходимость страшной судьбы, — необходимость, которая ввергает в бездну (Abgrund) ее простоты как божественный, так и человеческий законы, равно как и оба самосознания, в коих эти силы имеют свое наличное бытие; для нас же это — переход в абсолютное для-себя-бытие чисто единичного самосознания.

Основа (der Grund), из которой исходит это движение и на которой оно происходит, есть царство нравственности; но деятельность этого движения есть самосознание. В качестве нравственного сознания оно есть простое чистое направление к нравственной существенности, — оно есть долг. В этом сознании нет произвола, так же как и нет борьбы, нет нерешительности, поскольку предписывание и проверка законов прекращены; нравственная существенность для него есть непосредственное, непоколебимое свободное от противоречия. Поэтому нет такой [даже] плохой драмы, в которой не было бы коллизии между страстью и долгом, и комедии, в которой не было бы коллизии между долгом и долгом, — коллизии, которая по содержанию есть то же самое, что коллизия между страстью и долгом, ибо страсть точно так же может быть представлена как долг, потому что долг, когда сознание возвращается в себя из непосредственной субстанциальной существенности долга, превращается в формально-всеобщее, которому, как выяснилось выше, одинаково хорошо подходит любое содержание. Коллизия же между долгом и долгом комична, потому что она выражает противоречие, а именно противоречие некоторого противоположенного абсолютного, следовательно, выражает абсолютное и непосредственно — ничтожность этого так называемого абсолютного или долга. — Но нравственное сознание знает, что ему делать, и твердо решает относительно того, принадлежать ли божественному или человеческому закону. Эта непосредственность его решительности есть некоторое в-себе-бытие и имеет поэтому в то же время значение природного бытия, как мы видели; природа, а не случайное стечение обстоятельств и не случайность выбора предназначает один пол для одного закона, другой — для другого; или, наоборот, обе нравственные силы сами сообщают себе в двух полах свое индивидуальное наличное бытие и претворение в действительность.

Итак, вследствие того, что, с одной стороны, нравственность, по существу, состоит в этой решительности и потому для сознания только один закон есть сущность а с другой стороны, вследствие того, что нравственные силы действительны в самости сознания, они приобретают значение взаимоисключения и противополагания друг другу; в самосознании они суть для себя, подобно тому как в царстве нравственности они суть только в себе. Нравственное сознание, так как оно твердо решает в пользу одного из этих законов, есть, по существу, характер; существенность того и другого закона для него не одинакова; противоположность выступает поэтому в виде несчастной коллизии долга только с бесправной действительностью. Нравственное сознание в этой противоположности оказывается самосознанием, и как таковое оно в то же время стремится к тому, чтобы насильственно подчинить закону, которому оно принадлежит, эту противоположную действительность или же обмануть ее. Так как оно видит справедливость только на своей стороне и несправедливость — на другой стороне, то из двух [сознаний] то сознание, которое принадлежит божественному закону, усматривает на другой стороне человеческое случайное насилие; а то сознание, которое предназначено для человеческого закона, усматривает на другой стороне своенравие и непослушание внутреннего для-себя-бытия; ибо повеления правительства составляют всеобщий, очевидный общественный смысл; воля же другого закона есть подземный, замкнутый во «внутреннее» смысл, который в своем наличном бытии является как воля единичности и, вступая в противоречие с первым, оказывается злым своеволием.

Благодаря этому в сознании возникает противоположность знаемого и незнаемого, подобно тому как в субстанции — противоположность сознательного и бессознательного; и абсолютное право нравственного самосознания вступает в конфликт с божественным правом сущности. Для самосознания как сознания предметная действительность как таковая обладает сущностью; по своей же субстанции оно есть единство себя и этого противоположного, и нравственное самосознание есть сознание субстанции; поэтому предмет, будучи противоположен сознанию, полностью потерял значение обладания сущностью для себя. Подобно тому как давно исчезли сферы, где предмет есть только некоторая вещь, исчезают и эти сферы, где сознание, исходя из себя, закрепляет нечто и возводит в сущность единичный момент. В противоположность такой односторонности действительность обладает собственной силой; в союзе с истиной она противостоит сознанию и лишь показывает последнему, что есть истина. Но нравственное сознание выпило из чаши абсолютной субстанции забвение всякой односторонности для-себя-бытия, его целей и специфических понятий и потому потопило вместе с тем в этих водах Стикса всякую собственную существенность и самостоятельное значение предметной действительности. Поэтому его абсолютное право состоит в том, чтобы, поступая согласно нравственному закону, оно в этом претворении в действительность находило одно лишь выполнение самого этого закона, и в том, чтобы действие указывало только на нравственное действование.

Нравственное как абсолютная сущность и абсолютная мощь в одно и то же время не может допустить никакого извращения своего содержания. Если бы оно было только абсолютной сущностью без мощи, оно могло бы быть извращено индивидуальностью; но последняя, как нравственное сознание, вместе с отказом от одностороннего для-себя-бытия отреклась от извращения; точно так же и наоборот, одна лишь сила могла бы быть извращена со стороны сущности, если бы она еще была таким для-себя-бытием. В силу этого единства индивидуальность есть чистая форма субстанции, которая есть содержание, а действование есть переход из мысли в действительность лишь как движение некоторой лишенной сущности противоположности, моменты которой не имеют особенного, друг от друга отличного содержания и существенности. Абсолютное право нравственного сознания состоит поэтому в том, чтобы действие, форма его действительности, было лишь тем, что оно знает.

[2. Противоположности нравственной деятельности.] — Но нравственная сущность сама расколола себя на два закона, и сознание как нераздвоенное отношение к закону предназначено только для одного. Подобно тому как это простое сознание настаивает на абсолютном праве, чтобы ему как нравственному сознанию сущность являлась в том виде, в каком она есть в себе, так и эта сущность настаивает на праве своей реальности, или на своем удвоении. Но в то же время это право сущности не противостоит самосознанию в том смысле, будто оно где-то в другом месте, — оно есть собственная сущность самосознания; только тут оно имеет свое наличное бытие, свою силу, а его противоположность есть акт самосознания. Ибо последнее именно потому, что оно есть для себя самость, и начинает действовать, поднимается из простой непосредственности и само устанавливает раздвоение. Совершая действие, оно отказывается от определенности нравственности в том смысле, что она есть простая достоверность непосредственной истины, и устанавливает разделение себя самого на себя как на деятельный момент и на противостоящую негативную для него действительность. Самосознание, таким образом, благодаря действию становится виной. Ибо вина есть его действование (ср. значение слова «вина» — в смысле причины и в смысле проступка, преступления), а действование — его сокровеннейшая сущность; и вина получает также значение преступления: ибо в качестве простого нравственного сознания оно обратилось к одному закону, но отказалось от другого и нарушает его своим действием.— Вина не есть равнодушная двусмысленная сущность в том отношении, что действие, как оно действительно обнаруживается, может быть, но может и не быть действованием ее самости, словно с действованием могло бы связываться нечто внешнее и случайное, что не принадлежит действованию, с каковой стороны, следовательно, действование было бы невиновным. Наоборот, действование само есть это раздвоение: оно устанавливает себя для себя и противопоставляет этому некоторую чуждую внешнюю действительность; то, что таковая есть, относится к самому действованию и ему обязано своим бытием. Свободно от вины поэтому только недействование — как бытие камня, даже не бытие ребенка.— Но по содержанию в нравственном поступке заключается момент преступления, потому что он не снимает природного распределения обоих законов между двумя полами, а, напротив, будучи нераздвоенным ориентированием на закон, остается внутри природной непосредственности и, будучи действованием, превращает эту односторонность в вину в том смысле, что схватывает только одну из сторон сущности и негативно относится к другой, то есть нарушает ее. К чему относится во всеобщей нравственной жизни вина и преступление, действование и совершение поступков — об этом определеннее будет сказано позже; непосредственно ясно лишь то, что совершает поступки и бывает виновно не «это» отдельное лицо; ибо оно как «эта» самость есть только недействительная тень, или: оно есть лишь в качестве всеобщей самости, и индивидуальность просто есть формальный момент действования вообще, а содержание — это законы и нравы и определенно для отдельного лица — законы и нравы его сословия; отдельное лицо есть субстанция в качестве рода, который в силу своей определенности, правда, становится видом, но вид остается в то же время всеобщностью рода. Самосознание внутри народа спускается от всеобщего лишь до особенности, не до единичной индивидуальности, которая в своем действовании выявляет исключительную самость, некоторую негативную по отношению к себе действительность, а в основе его поступков лежит прочное доверие к целому — доверие, к которому не примешано ничего постороннего, ни страха, ни вражды.

Нравственное самосознание в своем действии узнает теперь на опыте развитую природу действительных поступков, — и тогда, когда оно подчинялось божественному, и тогда, когда оно подчинялось человеческому закону. Явный для него закон в своей сущности связан с противоположным законом; сущность есть единство обоих; действие же осуществил только один из них (в противовес другому. Но так как в своей сущности первый связан с последним, то выполнение одного вызывает другой, и притом как некую оскорбленную и ввиду этого враждебную, требующую мести сущность, — каковым его сделало действие. Поступкам вообще ясна только одна сторона решения; но последнее в себе есть негативность, которая противопоставляет нечто для него «иное», нечто чуждое решению, которое есть знание. Действительность поэтому содержит внутри себя в скрытом виде другую, чуждую знанию сторону и показывает себя сознанию не такой, какова она в себе и для себя, — сыну не показывает, что его оскорбитель, которого он убивает, — его отец; не показывает, что царица, которую он берет в жены, — его мать. Нравственное самосознание, таким образом, подстерегается некоей силой, которая боится света и выступает на сцену лишь тогда, когда действие совершено, и тогда застигает это самосознание на месте действия; ибо совершенное действие есть снятая противоположность знающей самости и противостоящей ей действительности. То, что совершает поступки, не может отрицать преступления и своей вины; действие в том и состоит, что оно приводит в движение неподвижное и вызывает наружу то, что лишь скрыто в возможности, и таким образом соединяет неосознанное с осознанным, не обладающее бытием — с бытием. Действие, следовательно, обнаруживается в этой истине как нечто такое, чем осознанное связано с неосознанным, собственное — с чужим, как раздвоенная сущность, другую сторону которой сознание узнает на опыте, и притом также как свою сторону, но как силу, которая им оскорблена и враждебно возбуждена.

Бывает, что право, которое скрывается в засаде, имеется налицо для совершающего поступки сознания не в свойственном ему облике, а лишь в себе, во внутренней вине решения и совершения поступков. Но нравственное сознание — полнее, его вина — чище, когда оно заранее знает закон и силу, против которой оно выступает, считая ее насилием и несправедливостью, нравственной случайностью, и, как Антигона, совершает преступление сознательно. Совершённое действие извращает его воззрение; само совершение говорит о том, что то, что нравственно, должно быть действительно; ибо действительность цели есть цель поступков. Поступки как раз и выражают единство действительности и субстанции, они говорят о том, что действительность не случайна для сущности, а при наличии союза с последней она дается только истинному праву. Ради этой действительности и ради своего действования нравственное сознание должно признать своей действительностью то, что ему противоположно, оно должно признать свою вину;

терпя беду, мы признаем, что согрешили

(Софокл, «Антигона», IV, 926).

Это признание выражает снятый разлад между нравственной целью и действительностью, оно выражает возвращение к нравственному образу мыслей, который знает, что только правое имеет значение. Тем самым, однако, то, что совершает поступки, отказывается от своего характера и от действительности своей самости, и оно погибло. Его бытие состоит в том, что оно принадлежит своему нравственному закону как своей субстанции; но в признании противоположного [закона] этот закон перестал быть для него субстанцией; и вместо своей действительности оно достигло недействительности образа мыслей. — Субстанция, правда, выступает в индивидуальности как пафос ее, а индивидуальность — как то, что оживляет ее и потому стоит над ней; но субстанция есть пафос, который в то же время есть характер [совершающего поступки]; нравственная индивидуальность непосредственно и в себе составляет одно с этим своим всеобщим, она имеет свое существование только в нем и не в состоянии пережить гибели, которой подвергается эта нравственная сила от противоположной ей силы.

Но при этом она обладает достоверностью того, что та индивидуальность, пафос которой есть эта противоположная сила, претерпевает зла не больше, чем она причинила. Движение нравственных сил друг против друга, как и движение индивидуальностей, утверждающих их в жизни и поступках, достигло своего истинного конца только в том, что обе стороны подвергаются одной и той же гибели. Ибо ни одна из этих сил не имеет никакого преимущества перед другой, чтобы быть более существенным моментом субстанции. Равная существенность и равнодушная устойчивость обеих друг возле друга есть их лишенное самости бытие. В действии они суть в качестве самодовлеющей сущности, но разной самодовлеющей сущности, что противоречит единству самости и составляет их бесправность и необходимую гибель. Точно так же характер, с одной стороны, со стороны своего пафоса или субстанции, принадлежит только одной из этих сил, с другой же — со стороны знания, — характер и той и другой раздвоен на осознанное и неосознанное, и, так как каждый из них сам вызывает эту противоположность и благодаря действию даже и незнание оказывается его произведением, он впадает в вину, которая уничтожает его. Победа одной силы и ее характера и поражение другой стороны было бы, следовательно, только частью и незавершенным произведением, которое неудержимо движется к равновесию обеих. Лишь в равном подчинении обеих сторон осуществлено абсолютное право, и нравственная субстанция выступила как негативная сила, которая поглощает обе стороны, или как всемогущая и справедливая судьба.

[3. Растворение нравственной сущности.] — Если рассматривать обе силы с точки зрения их определенного содержания и его индивидуализации, то картина их сложившегося конфликта с ее формальной стороны предстанет перед нами как конфликт нравственности и самосознания с бессознательной природой и наличествующей благодаря этой природе случайностью (последняя имеет некоторое право по отношению к самосознанию, потому что оно есть только истинный дух, только в непосредственном единстве со своей субстанцией); со стороны же своего содержания эта картина предстанет как разлад между божественным и человеческим законами. — Юноша выбывает из бессознательной сущности, из духа семьи, и становится индивидуальностью общественности; но то обстоятельство, что он еще принадлежит природе, из которой он вырвался, сказывается в том, что он в силу случайности один из двух братьев, которые с равным правом домогаются одного и того же (Этеокл и Полиник); неравенство, выражающееся в более раннем и более позднем рождении, как природное различие не имеет значения для них, вступающих в нравственную сущность. Правительство же как простая душа или самость народного духа не допускает двойственности индивидуальности; и по отношению к нравственной необходимости этого единства природа выступает как случайность множественности. Между обоими поэтому возникает раздор, и их равное право на государственную власть сокрушает обоих, ибо они в равной мере неправы. Если посмотреть на это с человеческой точки зрения, то преступление совершил тот, который, не будучи владеющим, нападает на общественность, во главе которой стоял другой; напротив, право оказывается на стороне того, который сумел схватить другого лишь как отдельное лицо, оторванное от общественности, и изгнал его в этом состоянии бессилия; он посягнул лишь на индивида как такового, а не на общественность, не на сущность человеческого права. Общественность, подвергшаяся нападению со стороны пустой единичности и защищенная ею, сохраняется, а оба брата находят свою гибель один от руки другого, ибо индивидуальность, с для-себя-бытием которой связывается опасность для целого, сама себя исключила из общественности и растворяется внутри себя. Но одного, находившегося на ее стороне, общественность будет чтить; другого же, который уже со стен города возвестил о своем разорении, правительство, восстановленная простота самости общественности, накажет лишением последних почестей; кто дерзнул наложить руку на высший дух сознания, на общину, у того должна быть отнята честь всей его завершенной сущности, честь, оказываемая отошедшему духу.

Но если всеобщее таким образом легко отбрасывает самую верхушку своей пирамиды и над бунтующим принципом единичности, над семьей, одерживает, правда, победу, все же этим оно вовлекло себя только в борьбу с божественным законом, сознающий себя самого дух вовлек себя в борьбу с духом, лишенным сознания; ибо этот последний есть другая существенная мощь и потому первою не сокрушенная, а лишь оскорбленная. Но против полновластного, открыто действующего закона он для действительного осуществления находит поддержку лишь со стороны бескровной тени. Как закон слабости и мрака он на первых порах побеждается законом света и силы, ибо его власть — под землей, а не на земле. Однако действительное, отняв у «внутреннего» его честь и мощь, тем самым поглотило свою сущность. Мощность открытого духа коренится в подземном мире; уверенная в себе самой и уверяющая себя достоверность народа имеет истину своей клятвы, всех в одно связующей, лишь в бессознательной и безмолвной субстанции всех — в водах забвения. Поэтому осуществление открытого духа превращается в противоположность, и он на опыте узнает, что его высшее право есть высшая несправедливость, его победа есть, напротив, его собственная гибель. Мертвый, чье право нарушено, знает поэтому, как найти орудие мести за себя, орудие одинаковой действительности и мощи с той силой, которая оскорбила его. Эти силы суть другие общественности, чьи алтари осквернили псы и птицы трупом покойника, который не был возведен в бессознательную всеобщность путем подобающего ему возвращения в лоно стихийного индивида, а остался на поверхности земли в царстве действительности и в качестве силы божественного закона получает теперь некоторую обладающую самосознанием действительную всеобщность. Эти другие, полные вражды силы восстают и разрушают общественность, которая обесчестила и сломила свою силу — благоговение семьи.

В этом представлении движение человеческого и божественного закона находит выражение своей необходимости в индивидах, в которых всеобщее выступает в качестве пафоса, а деятельность движения — в качестве индивидуального действования, придающего необходимости движения видимость случайности. Но индивидуальность и действование составляют принцип единичности вообще, который в своей чистой всеобщности был назван внутренним божественным законом. Как момент открытой общественности он обладает не только указанной подземной или в своем наличном бытии внешней действенностью, но и столь же открытым, в действительном народе действительным наличным бытием и действительным движением. В этой форме то, что представлялось простым движением индивидуализованного пафоса, получает другой вид, и преступление, равно как и вытекающее из него разрушение общественности, получает свойственную ему форму наличного бытия. — Человеческий закон, таким образом, будучи в своем всеобщем наличном бытии общественностью, в своем претворении в действие вообще — мужественностью, в своем действительном претворении в действие — правительством, — есть, движется и сохраняется благодаря тому, что он вбирает в себя обособление пенатов или обособление на самостоятельные семьи, возглавляемые женственностью, и сохраняет их растворенными в своей непрерывной текучести. Но в то же время семья есть вообще его стихия, всеобщая основа, приводящая в действие единичное сознание. Сообщая себе устойчивое существование лишь путем нарушения счастья семьи и путем растворения самосознания во всеобщее сознание, общественность создает себе внутреннего врага в том, что она подавляет и что для нее в то же время существенно — в женственности вообще. Последняя — вечная ирония общественности, — пользуясь интригой, изменяет общую цель правительства в частную, превращает его общую деятельность в произведение «этого» определенного индивида и обращает общую собственность государства в достояние и украшение семьи. Таким образом, серьезную мудрость зрелого возраста, который, оставаясь равнодушным к единичности — к удовольствию и потреблению так же, как и к действительной деятельности, — думает и заботится только о всеобщем, женственность делает предметом насмешки для беззаботности незрелой юности и предметом презрения для ее энтузиазма; она вообще возводит в полноценность силу молодости: сына, в лице которого мать родила себе господина, брата, в лице которого сестра имеет равного себе мужчину, юношу, благодаря которому дочь, освобождаясь от своей зависимости, пользуется наслаждением и достоинством жены. — Но общественность может сохраняться лишь при подавлении этого духа единичности, и, так как он составляет существенный момент, она, правда, точно так же и порождает его как начало неприязненное, и именно благодаря тому, что она его подавляет. Но так как это начало, отрываясь от общей цели, оказывается только злым и внутренне ничтожным, то оно было бы бессильно, если бы сама общественность не признавала силу молодости, незрелую мужественность, которая еще находится внутри единичности, силою целого, ибо общественность есть народ, она сама есть индивидуальность, и, по существу, для себя только в том смысле, что другие индивидуальности суть для нее, что она исключает их из себя и знает себя независимой от них. Негативная сторона общественности, подавляя внутренне обособление индивидов, но будучи вовне самодеятельна, имеет в индивидуальности свое оружие. Война есть дух и форма, в которой имеется налицо в своей действительности и подтверждении существенный момент нравственной субстанции, абсолютная свобода нравственной самодовлеющей сущности от всякого наличного бытия. Так как война, с одной стороны, дает почувствовать силу негативного единичным системам собственности и личной независимости, равно как и самой отдельной личности, а, с другой стороны, именно эта негативная сущность возвышается в войне как то, чем сохраняется целое, — то храбрый юноша, к которому женственность питает чувственное влечение, подавленное начало развращения, выступает наружу и есть то, что пользуется признанием. Теперь именно природная сила и то, что выступает как счастливый случай, решают участь наличного бытия нравственной сущности и духовной необходимости; так как наличное бытие нравственной сущности покоится на природной силе и счастье, то тем самым уже предрешено, что оно погибло. — Как прежде лишь пенаты погибли в народном духе, так теперь живые воплощения народного духа гибнут из-за своей индивидуальности в некоторой всеобщей общественности, чья простая всеобщность лишена духа и мертва и чья жизненность есть отдельный индивид как единичное. Нравственная форма духа исчезла, и на ее место вступает некоторая другая форма.

Эта гибель нравственной субстанции и ее переход в эту другую форму определяются, следовательно, тем, что нравственное сознание направлено на закон, по существу, непосредственно; в этом определении непосредственности заключается то, что в поступок нравственности проникает природа вообще. Ее действительность только делает явным противоречие и зародыш развращения, который имеют прекрасное единодушие и покоящееся равновесие нравственного духа как раз в самом этом покое и красоте, ибо непосредственность имеет противоречивое значение: она есть бессознательный покой природы и обладающий самосознанием непокойный покой духа. — Вследствие этой природности «этот» нравственный народ есть вообще некоторая индивидуальность, определенная природой и потому ограниченная, и, следовательно, она находит свое снятие в некоторой другой индивидуальности. Но так как эта определенность, которая, утвержденная в наличном бытии, есть ограничение, но точно так же и негативное вообще и самость индивидуальности, — исчезает, то жизнь духа и эта субстанция, во всех [индивидуальностях] обладающая сознанием себя самой, потеряны. Эта субстанция выступает как присущая им формальная всеобщность, не обитает в них более как живой дух, а простая цельность (Gediegenheit) ее индивидуальности рассыпалась на множество точек.

с) Правовое состояние

[1. Значимость лица.] — Всеобщее единство, в которое возвращается живое непосредственное единство индивидуальности и субстанции, есть лишенная духа общественность, которая перестала быть лишенной самосознания субстанцией индивидов и в которой индивиды теперь обладают значимостью сообразно своему единичному для-себя-бытию как самодовлеющие сущности и субстанции. Всеобщее, раздробленное на атомы — на абсолютное множество индивидов, — этот умерший дух есть равенство, в котором все имеют значение как «каждые», как лица. — То, что в мире нравственности называлось скрытым божественным законом, на деле выступило из своего «внутреннего» в действительность; в нравственном мире отдельное лицо считалось и было действительным лишь как общая кровь семьи. В качестве «этого» лица оно было лишенным самости отошедшим духом; но теперь оно вышло из своей недействительности. Так как нравственная субстанция есть только истинный дух, он возвращается в достоверность себя самого; нравственной субстанцией он оказывается в качестве положительного, всеобщего, действительность же его состоит в том, что он есть негативная всеобщая самость.— Мы видели, что силы и формы нравственного мира потонули в простой необходимости пустой судьбы. Эта сила нравственного мира есть субстанция, рефлектирующая себя в свою простоту; но рефлектирующая себя абсолютная сущность, именно указанная необходимость пустой судьбы, есть не что иное, как «я» самосознания.

Таким образом, последнее считается теперь в себе и для себя сущей сущностью; эта признанность есть ее субстанциальность; но эта субстанциальность есть абстрактная всеобщность, потому что ее содержание есть «эта» хрупкая самость, а не самость, растворенная в субстанции.

Итак, личность здесь выступила из жизни нравственной субстанции; она есть действительно значимая самостоятельность сознания. Недействительная мысль ее, которая открывается себе благодаря отказу от действительности, раньше встречалась в качестве стоического самосознания; подобно тому как это последнее проистекало из господства и рабства как непосредственного наличного бытия самосознания, так и личность проистекала из непосредственного духа, который есть всеобщая господствующая воля всех и в равной мере их покорное служение. То, что для стоицизма только в абстракции было «в себе» [-бытием], теперь есть действительный мир. Стоицизм есть не что иное, как сознание, которое переносит принцип правового состояния, лишенную духа самостоятельность, на свою абстрактную форму; своим бегством из действительности оно достигло только мысли о самостоятельности; оно есть абсолютно для себя, потому что оно не связывает своей сущности с каким-либо наличным бытием, а, отказываясь от всякого наличного бытия, полагает свою сущность исключительно в единстве чистого мышления. Таким же способом и право лица не связано ни с более богатым или могущественным наличным бытием индивида как такового, ни с каким-либо всеобщим живым духом, а, напротив, связано с чистым «одним» его абстрактной действительности или с ним как самосознанием вообще.

[2. Случайность лица.] — Так же как абстрактная самостоятельность стоицизма проявила свое претворение в действительность, так и это последнее повторит движение первой. Абстрактная самостоятельность стоицизма переходит в скептический хаос сознания, в болтовню негативного, которая бесформенно блуждает от одной случайности бытия и мысли к другой, растворяет их, правда, в абсолютной самостоятельности, но в равной мере и порождает снова и на деле есть только противоречие самостоятельности и несамостоятельности сознания. — Точно так же личная самостоятельность права есть, скорее, такой же всеобщий хаос и взаимное растворение. Ибо то, что считается абсолютной сущностью, есть самосознание как чистое пустое «одно» лица, В противоположность этой пустой всеобщности субстанция имеет форму наполнения и содержания, и этому содержанию теперь дана полная свобода и оно неупорядочено, ибо налицо уже не имеется дух, который бы его подчинял и удерживал в единстве.— Это пустое «одно» лица (der Person) в своей реальности есть поэтому случайное наличное бытие и лишенное сущности движение и действование, которое никакого постоянства не достигает. Подобно скептицизму, формализм права, следовательно, в силу своего понятия лишен специфического содержания, застает некоторое многообразное устойчивое существование, владение и, подобно скептицизму, отпечатлевает на нем ту же абстрактную всеобщность, в силу которой владение называется собственностью. Но если определенная таким образом действительность в скептицизме называется вообще видимостью и имеет только негативную ценность, то в праве она имеет ценность положительную. Эта негативная ценность состоит в том, что действительное имеет значение самости как мышления, как всеобщего в себе, а положительная ценность — в том, что оно есть «мое» в значении категории, как нечто, имеющее признанную и действительную значимость. — В обоих [случаях] имеется одно и то же абстрактное всеобщее; действительное содержание или определенность «моего» — внешнего ли владения или же внутреннего богатства либо бедности духа и характера — не содержится в этой пустой форме и к ней отношения не имеет. Действительное содержание принадлежит, стало быть, некоторой собственной силе, которая есть нечто иное, чем это формально-всеобщее, представляющее собой случайность и произвол. — Сознание права поэтому в самой своей действительной значимости испытывает, скорее, потерю своей реальности и свою совершенную несущественность, и обозначать индивида персоною есть выражение презрения.

[3. Абстрактное лицо, господин мира.] — Свободная мощь содержания определяется так, что рассеяние на абсолютное множество атомов — личностей — природою этой определенности в то же время собрано в одну чуждую им и в равной мере лишенную духа точку, которая, с одной стороны, подобно хрупкости их личности, есть лишь единичная действительность, но, с другой стороны, в противоположность их пустой единичности имеет для них значение всякого содержания и тем самым реальной сущности, а в противоположность их действительности, мнимо абсолютной, но в себе лишенной сущности, она есть всеобщая сила и абсолютная действительность. Этот господин мира видит себя таким образом абсолютным лицом, в то же время объемлющим в себе все наличное бытие, — лицом, для сознания которого не существует более высокого духа. Он — лицо, но одинокое лицо, противостоящее всем; эти все составляют имеющую значение всеобщность лица, ибо единичное как таковое истинно лишь как всеобщая множественность единичности: отделенная от этой множественности одинокая самость на деле есть недействительная, бессильная самость. — В то же время она есть сознание содержания, противостоящего указанной всеобщей личности. Но это содержание, освобожденное от своей негативной силы, есть хаос духовных сил, которые, будучи неукротимы как стихийные сущности, движутся в диком разгуле, беснуясь и сокрушая друг друга; их бессильное самосознание есть безвластное окружение и почва для их буйства. Зная себя, таким образом, как совокупность всех действительных сил, этот господин мира есть чудовищное самосознание, которое чувствует себя действительным богом; но так как он есть лишь формальная самость, которая не в состоянии обуздать эти силы, то его движение и самоуслаждение точно так же есть чудовищный разгул.

Господин мира имеет действительное сознание того, что он есть, — всеобщей силы действительности — в той разрушающей власти, которую он осуществляет по отношению к противостоящей ему самости его подданных. Ибо его мощь не есть духовое единодушие, в котором отдельные лица узнавали бы свое собственное самосознание, а, напротив, как лица они суть для себя и исключают непрерывную связь с другими из абсолютной хрупкости своей точечности (Punktualität); они, следовательно, находятся в некотором лишь негативном отношении и друг к другу и к нему, который составляет их соотношение или непрерывную связь. В качестве этой связи он есть сущность и содержание их формализма, но содержание им чуждое и сущность — им враждебная, которая, напротив, снимает именно то, что для них имеет значение их сущности, — их бессодержательное для-себя-бытие, — и, будучи непрерывной связью их личности, именно ее и разрушает. Таким образом, правовая личность, так как в ней выказывается чуждое ей содержание (а оно выказывается в них, потому что оно есть их реальность), на опыте узнает, скорее, свою бессубстанциальность. Наоборот, разрушительное возбуждение умов на этой лишенной сущности почве сообщает себе сознание своего всевластия, но эта самость есть одно лишь опустошение, поэтому она оказывается лишь вне себя и есть, скорее, отказ от своего самосознания.

Такова та сторона, на которой самосознание действительно в качестве абсолютной сущности. Но сознание, изгнанное из этой действительности назад в себя, размышляет об этой своей несущественности. — Как мы видели выше, стоическая самостоятельность чистого мышления проходит через скептицизм и обретает свою истину в несчастном сознании: истину того, как обстоит дело с его в-себе и для-себя-бытием. Если это знание казалось тогда лишь односторонним взглядом сознания как такового, то здесь выступила действительная истина этого взгляда. Она состоит в том, что эта всеобщая значимость самосознания есть отчужденная от него реальность. Эта значимость есть всеобщая действительность самости; но эта действительность непосредственно есть точно так же извращение; она есть потеря самостью своей сущности. — Отсутствующая в нравственном мире действительность самости приобретена благодаря ее уходу обратно в лицо; то, что в нравственном мире было едино, выступает теперь развитым, но от себя отчужденным.

ИЗ ИЕНСКИХ ЛЕКЦИЙ

Мнемозина, или абсолютная Муза, искусство, делает образы духа внешне наглядными, зримыми и слышимыми. Сама эта Муза — это сознание народа, высказанное в его всеобщности. Художественное произведение мифологии распространяется в живой традиции. Как сами поколения возрастают, освобождая свое сознание, так и это произведение возрастает, очищается и зреет. Художественное произведение — это всеобщее достояние, как бы произведение всех. Каждое поколение передает его, украсив, следующим, продолжая тем работу над освобождением абсолютного сознания. Те, которые были названы гениями, приобрели особое мастерство в том, чтобы сделать своим произведением всеобщие образы народа, как другие делают что-то другое. Созданное ими — это не их вымысел, а вымысел всего народа, это обретение, означающее, что народ обрел свою сущность. Художнику как таковому принадлежит лишь его формальная деятельность, его особое мастерство в определенном способе изображения; и этому он был научен во всеобщем мастерстве. Он подобен тому, кто находится среди рабочих, сооружающих каменный свод, остов которого невидимо существует как идея. Каждый кладет камень, в равной мере и художник. То, что он — последний, случайно; в то время как од кладет камень, свод уже сам несет себя. Когда он кладет этот камень, он видит, что целое — это свод, высказывает это и считается его изобретателем. Или подобно тому как у рабочих, ищущих источник, тот, которому случается вынуть последний пласт земли, делает ту же работу, что и другие, — и ему открывается источник.

То же самое происходит во время политической революции. Мы можем представить себе народ находящимся под землей, а над ним — море. Вынимая сверху камень и используя его для себя и для общего подземного строительства, каждый думает, что работает для себя и для сохранения целого. Начинает изменяться давление воздуха, всеобщей стихии, оно вызывает жажду воды. Стесненные, они не знают, что с ними, и, чтобы помочь себе, копают все выше, желая улучшить свое подземное состояние. Корка становится прозрачной. Один, заметив это, кричит: вода! — выбрасывает прочь последний пласт, и море вторгается, и оно поит, и топит их. — Так и художественное произведение — это создание всех. Тот, кто завершает его, работая над ним последним, — любимец Мнемозины.— Правда, если в наше время живой мир не создает в себе произведения искусства, художник должен перенестись воображением в прошедший мир; он должен представить себе этот мир в воображении, но это придает его произведению характер мечтания или неживого бытия, прошлого.

Природа есть нечто целое для живого и, если хотите, поэтического созерцания. Разнообразие природы проходит перед ним как ряд живых существ, и оно узнает в кусте, в воздухе и воде своих братьев. Для этого поэтического созерцания природы она предстает, конечно, как абсолютное целое, как нечто живое. Однако эта жизненность есть индивидуальность в ее формировании. По своей внутренней сути живые существа представляют собой то же самое, но они обладают по отношению друг к другу абсолютной внешностью бытия. Каждое существует для себя, и их движение относительно друг друга абсолютно случайно. В этой разрозненной жизни каждое с одинаковым правом выступает против другого, и, поскольку бесконечность их единичности является разрушением жизни, она сама по себе не оправдана. Ее созерцание является чувствительной болью. Нравственные индивидуальности выступают вне природы. Она является только чем-то приданным, их орудием. Там, где она представляет собой нечто большее, где нравственные существа как бы стремятся сохранить себя в своем наслаждении, унижая себя этим, — идиллическая поэзия, — там они сами впадают в ту унижающую чувствительность и в ту ограниченность жизни, убожество которых может заинтересовать только формально, в качестве изображения.

ИЕНСКАЯ РЕАЛЬНАЯ ФИЛОСОФИЯ

…Целое независимо от знания индивидов и от характера их правителя… Это более высокий принцип нового времени, которого не знали древние, Платон. В древности нравы определяла прекрасная публичная жизнь, прекрасное [как] непосредственное единство всеобщего и единичного, произведение искусства, в котором ни одна часть не обособляется от целого, а последнее выступает как гениальное единство знающей себя самости и ее изображения. Но у древних единичность не знала самое себя как нечто абсолютное, не было абсолютного в-себе-бытия. В платоновской республике, как и в Лакедемонском государстве, исчезает знающая самое себя индивидуальность (Платон не выдвинул идеала, а постиг государство своего времени в его внутреннем существе. Но это государство ушло в прошлое — платоновская республика неосуществима, так как она лишена принципа абсолютной единичности. Действительное выглядит, конечно, далеко не так, как идеал, ибо наблюдатель держится непосредственного — необходимого. Государство должно быть в состоянии перенести разврат, падение, распутство, порочность отдельных индивидов, государство есть хитрость.). Благодаря утверждению этого принципа утрачена внешне действительная свобода индивидов в их непосредственном наличном бытии, но сохранена их внутренняя свобода, свобода мысли. Дух очищен от непосредственного наличия бытия. Он вступил в свою чистую стихию знания и безразличен по отношению к налично-сущей единичности. Здесь он начинает быть в качестве знания; это его формальное существование как знания самого себя.

Абсолютно свободный дух, возвративший себе свои определения, создает теперь другой мир — мир, имеющий облик самого духа, где его дело завершено внутри себя и он созерцает себя в качестве такового. В качестве интеллекта сущее имеет облик некоего другого, в качестве воли — облик самого себя. Быть признанным есть духовная стихия, еще не определенная внутри себя и потому наполненная разнообразным содержанием. Закон, имеющий силу, есть движение этого содержания или всеобщее, созерцающее себя в качестве опосредствования. Конституция есть порождение им содержания из самого себя, он конституирует себя, но в форме предмета, он делает себя содержанием, и в качестве правительства он есть достоверный для себя самого дух, который знает, что это его содержание, что он властен над ним — что это духовное содержание. Следовательно, он должен теперь порождать это содержание как таковое, как содержание, знающее самого себя.

Таким образом, он непосредственно представляет собой искусство, бесконечное знание, непосредственно живое, свое собственное исполнение, принявшее в себя обратно всю нужду природы и внешней необходимости, а также разрыв знания с самим собою и с истиной. Искусство есть непосредственно та форма, которой безразлично содержание, которая может обратиться к любому содержанию, довести его до созерцания в качестве чего-то бесконечного, выявляя его внутреннюю жизнь или его дух и делая его в качестве духа предметом. Искусство колеблется между образом и чистым «я» этого образа и, следовательно, между пластическим и музыкальным искусством. Последнее есть чистое слушание, где формообразование выявляет лишь исчезающее звучание, а мелодия движется в сопровождении гармонии, этого возвращенного в себя трезвучия. Она является движением, лишенным образа. Танец этого движения сам лишен наглядности — он раскрывается во времени. Другой крайний момент, пластика, есть покоящееся изображение божества. Между ними находится живопись, пластическое, включающее в себя цвет, этот самостный элемент в форме ощущения, а также поэзия, где пластическое начало как представление образа переходит в музыкальное — его звучание, становясь языком, имеет в себе определенное содержание.

Абсолютным является такое искусство, содержание которого соответствует форме. Все может быть поднято до искусства, по это совершается чужеродным воображением. Согласно прозаическому взгляду содержание уже в качестве сущего должно соответствовать форме; последнее есть сам дух. Поэзия, воспевающая природу, описание ландшафта и т. д., является поэтому наихудшей, ибо ее живописание противоречит образу, в котором она непосредственно выступает. Таков современный формализм искусства — поэзия всех вещей, томление по всем ним — не внешняя сила. Вещи таковы в себе, в божественном созерцании, но это их бытие в себе есть нечто абстрактное, не соответствующее их наличному бытию. Эта чисто интеллектуальная красота, эта музыка вещей противоположна гомеровски-пластическому искусству, созерцание ее лишено чувственного момента, тогда как последнее обращается к чувственному созерцанию. Здесь не господствует форма символа, смысла; она лишь отдаленно намечена. Здесь на первый план должен выступить самый смысл, но образ утрачен. Искусство выступает в этом противоречии с самим собой: если оно самостоятельно, оно должно расшириться до аллегории и в таком случае исчезнуть как индивидуальность, а смысл его, низведенный до индивидуальности, остается, таким образом, не выраженным.

Искусство порождает мир как нечто духовное и как данное для созерцания. Оно — индийский Вакх, не ясный, знающий себя дух, а дух вдохновенный, облекающийся в ощущение и образ, под которым скрыто ужасное. Его стихия — созерцание; но оно есть непосредственность, которая не опосредствована. Такая стихия не соответствует духу. Поэтому лишь ограниченный дух может выступать в образах искусства. Красота есть форма; она есть иллюзия абсолютной жизненности, удовлетворившей самое себя и считающей, что она завершена и закончена в себе. Созерцание, этот медиум конечности, не может постигнуть бесконечное. Это только мнимая бесконечность. Этот бог в виде статуи, этот мир песни, который обнимает небо и землю, всеобщую сущность в мифической индивидуальной форме и единичную сущность, самосознание, — является мнимым, не истинным представлением. Это не необходимость, не образ мышления в ней. Красота есть скорее покрывало, скрывающее истину, нежели изображение последней. Иначе говоря, в качестве формы жизненности содержание не соответствует истине, оно ограниченно. Художник поэтому часто требует, чтобы в сфере искусства отношение было лишь отношением к форме и абстрагировалось от содержания. Но люди не позволяют отнять у себя это содержание. Они требуют существа, а не просто формы. Знаток как раз и рассматривает чистую поэзию и рассудок художника с точки зрения того, разумно ли он выбрал мотивы и детали, определяющиеся целым и в то же время выявляющие его, хорошо ли согласованы между собою части и т. д.

Искусство в его истине есть, скорее, религия, возвышение мира искусства к единству абсолютного духа. Каждое единичное явление благодаря красоте достигает в этом мире свободной собственной жизни, но истина единичных духов состоит в том, чтобы быть моментом в движении целого, знанием абсолютного духа о себе как абсолютном духе. Он сам является содержанием искусства, которое есть лишь созидание самого себя как рефлектированной внутри себя самосознательной жизни вообще.

В искусстве выступает α) такая отдельная самость, нечто лишь особенное, художник. Наслаждение других есть нечто лишенное самости, всеобщее созерцание красоты. β) Определенность есть единичное содержание; поэтому непосредственность его существования, подобно существованию самости, оторвана от красоты, единства индивидуальности и всеобщности, или самости и ее всеобщего бытия. Но в религии дух становится для себя предметом как нечто абсолютно всеобщее, или как сущность всей природы, бытия и делания, и дух предстает в образе непосредственной самости. Самость есть всеобщее знание и благодаря этому возвращение в себя. Абсолютная религия есть это знание о том, что бог есть глубина достоверного для себя самого духа. Поэтому он есть самость всех. Это сущность, чистое мышление; но, отчужденный от этой абстракции, он есть действительная самость. Он есть человек, имеющий обыкновенное пространственное и временное существование. И этот единичный человек суть все отдельные люди. Божественная природа не является иной по сравнению с человеческой природой. Все другие религии несовершенны — они или признают только сущность, страшную силу природы, где самость лишь ничтожна, или это прекрасная религия, религия мифическая, игра, недостойная сущности, лишенная основательности и глубины, где глубина — неведомая судьба. Абсолютная же религия — это глубина, выступившая на свет дня. Эта глубина есть я; это — понятие, абсолютная чистая власть.

ФРАГМЕНТ К ФИЛОСОФИИ ДУХА

Дух средневековья есть лишь форма, видимость абсолютной самостоятельности, абсолютного присутствия настоящего, и речь идет о том, что представляет собою материал, которому она придает эту видимость, абсолютен ли он в себе. Последний представляется нам в следующем виде:

α) Всеобщее как нечто внутреннее должно, по существу, оставаться внутренним, не воплощенным в произведение; это — любовь, и если она принимает образ, то становится любовью к женщине.

β) Сама деятельность, живое воздействие этих наделенных неземной красотой и энергией характеров, как мужских, так и женских, может быть лишь отдельным деянием, запутанностью в чем-то единичном, романтическими приключениями.

γ) Образы, в которых эти живые отдельные индивиды созерцают себя как абсолютное сознание, образы основателей религии — это действительно реальные, исторические образы, а не создания абсолютно свободной фантазии. Однако героями этих религий являются те, в чьем образе наиболее остро представлена абсолютная боль в страданиях и пытках, и, вместо прекрасного, удовлетворенного в себе, мы имеем здесь высшую степень неудовлетворенности, нечто безобразное.

δ) Наконец, отношение первого, единичного сознания к абсолютному сознанию — это живое отношение: народ как сознание в форме единичности выполняет общее дело, в котором каждый созерцает абсолютное сознание в качестве образа, снимая себя в нем, поскольку это его произведение или поскольку он выступает в нем как живой. Но это абсолютное сознание, существуя лишь в качестве понятия, не присутствует в отдельном сознании как таковом; оно не становится настоящим, живым, создающимся здесь произведением. Оно есть нечто абсолютно потустороннее, перед лицом которого индивидуальное сознание может лишь уничтожить себя, но не может в нем жить. Поэтому движение индивидуальности перед этим абсолютным самонаслаждением есть не эпос, а комедия, однако божественная комедия, в которой деятельность человека сама себя непосредственно уничтожает, и только ее Ничто имеет абсолютную достоверность. Его сознание — это лишь сон сознания, его характер — это лишь вечно бессильное прошлое, причем человек, сопровождающий это зрелище, может лишь излиться в слезах.

Искусство, воплощающее эту любовь, эти романтические деяния, эти исторические образы и это уничтожение сознания, не может посредством формы лишить это содержание его существенного момента, заключающегося в том, что оно не имеет ничего в настоящем, а представляет собой лишь абсолютное стремление. Содержание, в котором выступает абсолютное сознание, должно освободиться от своего стремления, от своей единичности с ее потусторонностью прошлого и будущего и должно обрести образ мира, форму всеобщности. Голое понятие абсолютного самонаслаждения должно быть извлечено из реальности, в которую оно погрузилось в качестве понятия, и, придав самому себе форму понятия, оно воссоздает реальность своего существования и становится абсолютно всеобщим.

СИСТЕМА НРАВСТВЕННОСТИ

1801-1802

Таким образом, нравственность как абсолютная нравственность есть не совокупность добродетелей, а отсутствие всякого различия между ними. Она проявляется не как любовь к отечеству, народу и законам, но как абсолютная жизнь в отечестве и для народа. Она есть абсолютная истина, ибо неистинна состоит лишь в фиксировании определенностей; но в вечном существе народа снята всякая единичность. Эта нравственность есть абсолютное образование, ибо в вечном содержится реальное эмпирическое уничтожение всех определенностей и смена их всех. Она есть абсолютное бескорыстие, ибо в вечном нет ничего собственного. Эта нравственность, как и все ее движения, есть величайшая свобода и красота, ибо реальное бытие и формирование вечного есть красота. Она лишена страданий и полна блаженства, ибо в ней сняты все различия и всё мучительное. Она есть нечто божественное, абсолютное, реально существующее, сущее в своей открытости, так что ей не предстоит еще возвыситься к идеальности божественного и выйти из явления и эмпирического созерцания, но она есть непосредственно абсолютное созерцание.

О НАУЧНЫХ СПОСОБАХ РАССМОТРЕНИЯ ЕСТЕСТВЕННОГО ПРАВА

1802-1803

С упадком абсолютной нравственности и с унижением благородного сословия оба ранее особые сословия стали одинаковыми: и вместе с уничтожением свободы необходимо перестало существовать и рабство. Утвердившийся принцип формального единства и равенства снял вообще внутреннее подлинное различие сословий и не привел ни к установленному прежде обособлению сословий, ни — тем более — к обусловленной им форме их обособления. В своих отношениях господства и зависимости они выступают теперь во всеобщей форме, как сословие по отношению к сословию в целом, так что и в этой связи они остаются чем-то всеобщим. Напротив, при отношении рабства форма особенного является определяющей, и не сословие относится к сословию, а это единство каждой отдельной части растворено в реальной связи, и отдельный индивид зависит от индивида. Принцип всеобщности и равенства сначала так овладел целым, что вместо обособленности создал смешение обоих сословий. В этом смешении вследствие закона формального единства первое сословие было совершенно уничтожено, а второе сделано единственно существующим народом. Картину такого изменения Гиббон (Имеется в виду соч. англ. историка Э. Гиббона «История упадка и гибели Римской империи» 1787) изображает следующим образом: «Длительный мир и однообразное господство римлян отравили жизненные силы государства медленно действующим и тайным ядом. Убеждения людей постепенно стали одинаковыми; огонь гения погас, и даже военный дух покинул римлян. Оставалось личное мужество, но они не обладали более тем общественным мужеством, которое питается любовью к независимости, чувством национальной чести, наличием опасности и привычкой повелевать. Они получали законы и начальников по воле своих монархов, и потомки самых отважных мужей довольствовались положением граждан и подданных. Те, кто искал более высокого призвания, собирались под знаменами императоров. И покинутые земли, лишенные политической силы или единства, незаметно погружались в усталое безразличие частной жизни».

При этой всеобщей частной жизни и при таком положении, когда народ состоит из одного только второго сословия, непосредственно существует формальное правовое отношение, которое фиксирует единичное бытие и абсолютно полагает его. На основе такой испорченности и универсального унижения сформировалось и развилось самое разработанное законодательство, относящееся к этому единичному бытию. Эта система собственности и права, заботящаяся ради указанного прочного бытия единичности не об абсолютном и вечном, а лишь о конечном и формальном, должна, обособившись и отделившись от благородного сословия, конституироваться в свое собственное сословие и затем распространиться во всей своей широте и полноте.

В соответствии с этим потенция этого сословия определяется тем, что оно основано на имуществе и справедливости, возможной здесь благодаря имуществу, что оно одновременно конституирует связанную воедино систему. И непосредственно благодаря тому, что отношение имущества включено в формальное единство, каждый отдельный индивид (поскольку он способен быть владельцем) относится ко всем как нечто всеобщее, или как гражданин в смысле bourgeois (франц. — буржуа; здесь игра слов: нем. Bürger — буржуа и гражданин.). Компенсацией этой политической ничтожности — ибо члены этого сословия суть частные люда — являются плоды мира и предпринимательства, а также полная гарантия наслаждения этими плодами, которая дается как отдельному лицу, так и всему целому. Целое обеспечивает каждого индивида, поскольку ему не нужна храбрость и поскольку он лишен необходимости (которая была у первого сословия) подвергать себя опасности насильственной смерти. Ведь для отдельного индивида эта опасность выступает как абсолютная ненадежность всякого наслаждения, имущества и права. Благодаря этому упраздненному смешению принципов и их конституированному и сознательному обособлению каждый получает свое право. И это лишь осуществляет то, что должно быть, а именно реальность нравственности как абсолютной индифференции и одновременно нравственности как реального отношения в существующей противоположности, так что последнее насильственно подчинено первому и само это подчинение является безразличным (indifferenziert) и примиренным. Это примирение состоит именно в познании необходимости и в праве, которое нравственность дает своей неорганической природе и подземным силам, передавая и жертвуя им часть самой себя. Ибо сила жертвы состоит в созерцании и объективировании этой запутанной связи с неорганическим элементом. Благодаря такому созерцанию эта запутанность разрешается, неорганическое отторгается и, будучи познанным как таковое, само включается в индифференцию; а живое жертвует тем, что оно знает как часть самого себя, и, отдав это смерти, одновременно признает ее права и вместе с тем очищается от нее.

Это и есть представление трагедии в сфере нравственности, трагедии, которую абсолют вечно играет с самим собой: он вечно порождает себя в качестве объективности, обрекает себя в этой форме на страдание и смерть и затем поднимается из праха к величию. Божественное непосредственно имеет двойственную природу в своей форме и объективности, и его жизнь есть абсолютное единство этих двух природ. Но движение абсолютного противоборства этих природ предстает с божественной стороны, постигшей в этом себя, как храбрость, с помощью которой божественное освобождается в смерти другой противоборствующей стороны, но благодаря этому освобождению дает ей собственную жизнь (ибо она существует лишь в связи с этим другим) и столь же абсолютно воскресает (ибо эта смерть как жертва второй природой является насильственной). С другой же стороны, божественное движение представляется таким образом, что чистая абстракция этой природы, которая имеет только подземную, часто отрицательную силу, снимается благодаря живому объединению с божественным. Последнее просвечивает в ней и превращает ее посредством этого идеального единения в духе в свое примиренное живое тело, которое в качестве тела сохраняет одновременно и свое различие и свою бренность и посредством духа созерцает божественное как нечто себе чуждое.

Картину этой трагедии в ее более конкретной определенности по отношению к нравственной сфере дает нам исход суда над Орестом, свершаемого Эвменидами как олицетворением сил права, находящегося в состоянии распада (Differenz), и Аполлоном, богом света, лишенного дифференций, — суда перед лицом нравственной организации, афинского народа. С человеческой стороны, этот народ в лице афинского ареопага признает за обеими силами равное право на существование, отдав им равное число голосов, но не улаживает таким путем спора и не определяет связи и отношения спорящих сторон. Но с божественной стороны, Афина, как богиня Афин, вполне определяет это отношение человека, вовлеченного самим богом в состояние распада (Differenz), и, разделяя силы, каждая из которых имеет свои права на преступника, тем самым примиряет спорящие стороны. Теперь афинский народ начинает чтить Эвменид в качестве божественных сил, и они получают свое местопребывание в городе. Здесь их дикая природа укрощается благодаря созерцанию алтарей, воздвигнутых им внизу, в городе, напротив статуи Афины, стоящей на высоком холме.

Если трагедия заключается в том, что нравственная природа отделяет от себя и противопоставляет себе в качестве судьбы свою неорганическую природу, чтобы не смешаться с ней, и через это признание судьбы примиряется в процессе борьбы с божественной сущностью как единством обеих сторон, то, — продолжая этот образ, — там, где нет судьбы, будет комедия. Она выступает или внутри абсолютной жизненности и, следовательно, представляет лишь контуры противоположностей или шутки по поводу борьбы с вымышленной судьбой и выдуманными врагами, или внутри безжизненности и, следовательно, изображает лишь контуры самостоятельного и абсолютного начала; первая — древняя, или божественная, комедия; вторая — современная комедия.

Божественная комедия — это комедия без судьбы и без истинной борьбы, потому что в ней абсолютная уверенность и достоверность реальности абсолютного начала выступает без своей противоположности и то, что в качестве противоположности вносит движение в эту полную уверенность и покой, есть лишь несерьезная противоположность, лишенная внутренней истины. По отношению к божественному, выступающему извне как что-то чуждое, но пребывающему в абсолютной уверенности, эта противоположность представляется как остаток или сон сознания обособленной самостоятельности, а также как твердо фиксированное, но совершенно бессильное сознание своеобразия. Или же эта противоположность представляется в некоей самоощущающей и самосознающей себя божественности, сознательно порождающей противоположности и игру, в которых она с абсолютным легкомыслием побуждает некоторых из своих членов к борьбе за определенную награду, позволяя своим многообразным сторонам и моментам выступать в их полной индивидуальности и специфической организации, подобно тому как она вообще в качестве целого может воспринимать их движения не как направленные против судьбы, а как случайности, зная себя самое чем-то непреодолимым, не считаясь ни с какой утратой, осознавая свое абсолютное господство над любой особенностью и необузданностью и сознавая себя как то, о чем Платон в другой связи говорит, что полис имеет удивительно сильную природу. Такая нравственная организация будет, например, без страха и риска или зависти побуждать своих отдельных членов к предельному выявлению таланта в любом искусстве, науке или ремесле, делая их чем-то особенным в этой области. При этом она уверена в том, что такие божественные монстры не повредят красоте ее форм, а явятся комическими чертами, вносящими веселье в определенную сторону ее образа. В качестве таких радостных преувеличений отдельных черт мы — чтобы сослаться на определенный народ — можем указать на Гомера, Пиндара, Эсхила, Софокла, Платона, Аристотеля и т. д. Но нельзя не видеть, как в серьезной реакции против обособления Сократа, становящегося чем-то серьезным, и раскаянии в этой реакции, так и во все большем распространении и громадной энергии зарождающейся в это же время индивидуализации, — во всем этом нельзя не видеть того, что внутренняя жизненность, выступившая в своих крайностях, возвестила зрелостью этих ростков о своей силе, а также о близкой смерти того тела, которое их выносило. И противоположности (которые она вообще вызвала к жизни и которые прежде она с таким же легкомыслием, как что-то случайное, могла пробуждать и давать им ход — даже в их более серьезных и всеохватывающих формах, каковы, например, войны) здесь уже не просто намечены, а стали могущественной судьбой.

На другой стороне выступает другая комедия, перипетии которой протекают без судьбы и без истинной борьбы, потому что нравственная природа здесь сама стеснена. Завязка возникает здесь не в играющих противоположностях, а в противоположностях, серьезных для этого нравственного стремления, но комичных для зрителя. И спасения от них ищут в аффектации характера и в абсолютности, которая постоянно оказывается введенной в заблуждение и снятой. Нравственное стремление (ибо в этой комедий не выступает сознательная абсолютная нравственная природа) должно, короче говоря, превратить существующее в формальную и отрицательную абсолютность права, погасив тем свой страх в видимой прочности того, чем оно владеет. Посредством трактатов, договоров и всевозможных юридических ухищрений оно должно сделать прочными и обеспеченными свои имущественные блага, должно дедуцировать оправдывающие это системы из опыта и разума, якобы воплощающие достоверность и необходимость как таковые, и обосновать их глубокомысленлейшими рассуждениями. Но (подобно тому как у поэта подземные духи видят, что насаждения, сделанные ими в адских пустынях, сносятся при первой же буре) в результате первого же поворота или даже возмущения духа земли рушатся эти полунауки, а то и целые науки, доказанные опытом и разумом, одна система права вытесняется другой, здесь гуманность встает на место жестокости, там в то же самое время на место произвола силы приходит прочность договора, и в научном отношении, как и в действительности, самые, казалось бы, благоприобретенные и гарантированные владения лишаются своих оснований и прав. При этом либо считают, что эти изменения вызваны собственными стремлениями, властвующими над судьбой с помощью разума и воли, стремлениями, истощившими себя в борьбе с этой материей; или же раздраженно воспринимают их как неожиданные и незаслуженные и сначала призывают всех богов против такой необходимости, а потом приспособляются к ней. В обоих случаях нравственное стремление, ищущее в этом конечном абсолютную бесконечность, представляет собой только фарс своей веры и своего неумирающего заблуждения (темнейшего, чем более оно ярко), которое находится на ущербе и неправо уже там, где оно считает себя находящимся в объятиях самой справедливости, надежности и обладания.

Комедия разделяет две сферы нравственного таким образом, что позволяет сохранить каждую в чистом виде для самой себя, так что в одной из них противоположности и конечное суть лишь тени, лишенные сущности, а в другой абсолютное есть иллюзия. Но истинное и абсолютное отношение состоит в том, что одна, по существу, просвечивает в другой, обе находятся друг с другом в реальной связи и являются друг для друга судьбой в серьезном смысле слова. Абсолютное отношение утверждается, следовательно, в трагедии.

ВЕРА И ЗНАНИЕ

1802

Но истина не может быть введена в заблуждение посредством такого освящения конечного, когда оно продолжает существовать, тогда как истинное освящение должно было бы уничтожить это конечное. Если художник не может дать подлинной ИСТИНЫ действительности в силу того, что он целиком воспринимает ее в том эфирном освещении, которое он ей сообщает, а может только изобразить действительность в себе и для себя, как она обычно называется — реальностью и истиной, не будучи ни тем и ни другим, то в этом случае он прибегает к трогательному как средству уйти от действительности, прибегает к тоске и сентиментальности, чтобы вызвать у всякой обывательщины слезы, вкладывая в ее уста умиленное «о боже!». Благодаря этому ее образы, минуя действительность, устремляются, конечно, к небу, но, подобно летучим мышам, не относятся ни к птицам, ни к животным, а потому не принадлежат ни небу, ни земле. Такая красота не может избежать безобразного, такая нравственность — бессилия и низости, такой рассудок — банальности, а счастье и горе, принимающие участие в этой игре, первое — вульгарности, второе — страха и трусости, и оба достойны презрения.

Столь же мало может философия, принимая конечное и субъективность как абсолютную истину в соответствующей ей форме — форме понятия, столь же мало может она очистить их тем, что соединит их с бесконечным. Ибо само это бесконечное не является истинным, потому что оно не в состоянии уничтожить конечное. Если же в нем исчезает действительность и временное как таковое, то это считается жестоким рассечением, не вполне позволенным человеку, и насильственным абстрагированием, не имеющим истины, в особенности истины практической. И такая абстракция понимается как болезненное отсечение существенной части завершенного целого; временное, эмпирическое и ущербное признается ведь тогда чем-то существенным, абсолютным в-себе-бытием. Это подобно тому, как если бы человек, видящий лишь постамент художественного произведения, после того как произведение целиком открылось его взору, начал жаловаться на утрату недостатка и ущемление несовершенства.

Познание конечного есть именно такое познание части и единичного. Если бы абсолютное было составлено из конечного и бесконечного, то абстрагирование от конечного было бы, разумеется, потерей. Но в идее конечное и бесконечное едины, и поэтому конечное как таковое исчезает, поскольку оно должно иметь в себе и для себя истину и реальность.

Здесь следует еще указать самый интересный пункт кантовской системы, а именно тот, в котором она признает определенную область, представляющую нечто среднее между эмпирическим многообразием и абсолютным абстрактным единством. Но эта область опять-таки лежит вне познания. Она привлекается только со стороны явления, а не со стороны ее основы — разума. Она признается в качестве мысли. В реальности же для познания ей совершенно отказано.

В рефлектирующей способности суждения Кант находит связующее звено между понятием природы и понятием свободы, то есть между объективным многообразием, определенным через понятие, между рассудком вообще и чистой абстракцией рассудка. Это область тождества того, что является субъектом и предикатом в абсолютном суждении, над сферой которого теоретическая философия возвысилась столь же мало, как и практическая. Но это тождество, которое только и является истинным и всеобщим разумом, для Канта есть не разум, а лишь рефлектирующая способность суждения. Так как Кант рассуждает здесь о разуме в его реальности как сознательном созерцании, о красоте и о разуме как бессознательном созерцании, об организации, идея разума везде оказывается выраженной более или менее формальным способом. В качестве идеальной формы прекрасного Кант устанавливает идею «свободной закономерности воображения», «закономерности без закона», свободного согласия воображения с рассудком (И. Кант, Сочинения в 6-ти томах, т. 5, М. «Мысль», 1966, стр. 245, 246). Объяснения относительно этого, например относительно «эстетической идеи», что она есть «то представление воображения, которое дает повод много думать, причем, однако, никакая определенная мысль, то есть никакое понятие, не может быть адекватной ему и, следовательно, никакой язык не в состоянии полностью достигнуть его и сделать его понятным» (Там же, стр. 330.), звучат в высшей степени эмпирически, ибо здесь нет даже малейшего упоминания о том, что при этом мы находимся в сфере разума.

Там, где Кант для решения антиномии вкуса обращается к разуму как «ключу для разгадки», там разум есть не что иное, как «неопределенная идея сверхчувственного в нас» (И. Кант, Сочинения в 6-ти томах, т. 5. стр. 361.), которая далее не может быть постигнута; как будто не он сам дал понятие сверхчувственного в тождестве понятий природы и свободы. По Канту, «эстетическая идея не может стать познанием, так как она есть созерцание (воображения), для которого никогда нельзя найти адекватного понятия. Идея разума не может стать познанием, так как она содержит в себе понятие (о сверхчувственном), которому никогда не может быть дано соответствующее созерцание. Я думаю, что эстетическую идею можно назвать необъяснимым представлением воображения, а идею разума — не поддающимся демонстрации понятием разума» (Там же, стр. 363.). Как будто эстетическая идея не имеет в разумной идее своего «объяснения», а идея разума не имеет в прекрасном того, что Кант называет демонстрацией, то есть изображения понятия в созерцании. Но Кант требует именно того, что лежит в основе математических антиномий, то есть такого созерцания идеи разума, когда идея созерцается как нечто рядоположное, чисто конечное и чувственное и одновременно как нечто сверхчувственное, постигнутое за пределами опыта, а не как нечто такое, что созерцается в абсолютном тождестве чувственного и сверхчувственного. И Кант требует такого изложения и познания эстетического, в котором последнее было бы препарировано рассудком.

Так как в прекрасном как постигнутой в опыте, вернее, созерцаемой идее отпадает форма противопоставления созерцания и понятия, то Кант признает это отпадение противоположности чем-то негативным в понятии сверхчувственного вообще. Однако он не признает ни того, что в качестве прекрасного оно является позитивным, созерцаемым, или, как говорит Кант, данным в опыте, ни того, что — поскольку принцип прекрасного излагается как тождество понятий природы и свободы — сверхчувственное, интеллигибельный субстрат природы вне нас и в нас самих, вещь в себе, как Кант определяет сверхчувственное, познается по крайней мере поверхностным образом; не признает он, разумеется, и того, что только в увековеченной, раз и навсегда установленной противоположности сверхчувственного и чувственного и коренится как раз то обстоятельство, что сверхчувственное не дано ни как нечто познаваемое, ни как нечто созерцаемое. Благодаря тому что разумное удерживается в этой незыблемой противоположности в качестве сверхчувственного и абсолютно негативного как в смысле созерцания, так и в смысле разумного познания, — благодаря этому эстетическое получает отношение к способности суждения и к субъективности, для которой сверхчувственное представляет собой принцип целесообразности природы по отношению к нашей познавательной способности, но ее созерцание не раскрывается для идеи и познания, а ее идея — для созерцания. Таким образом, о сверхчувственном, поскольку оно является принципом эстетического, опять-таки ничего не известно, и красота становится чем-то таким, что относится только к человеческой способности познания и гармонической игре его многообразных сил, следовательно, есть нечто всецело конечное и субъективное.

Рассуждение — в критике телеологической способности суждения — об объективной стороне, а именно о бессознательном созерцании реальности разума или об органической природе выражает идею разума определеннее, чем в рассмотренном выше понятии гармонической игры познавательных способностей. Это выражается в идее «созерцающего рассудка», для которого «никакого подобного различия (между возможным и действительным) не было бы», ибо «возможность и действительность суть одно», «тогда не нужны были бы ни понятия (которые имеют в виду только возможность предмета), ни чувственные созерцания (которые дают нам нечто, не позволяя еще тем самым познавать это нечто как предмет)» (И. Кант, Сочинения в 6-ти томах, т. 5, стр. 430.); в идее некоего интуитивного рассудка, «который не идет от общего к особенному и далее к единичному (через понятия) и для которого нет этой случайности согласия природы в ее продуктах с рассудком по частным законам» (Там же, стр. 436.), в котором как в рассудке-прообразе «возможность частей (имея в виду их свойства и связь)» зависит от целого (Там же. стр. 437.). Что касается этой идеи, то Кант признает также, что мы с необходимостью приходим к ней. Идея этого образного, интуитивного рассудка есть в основе своей не что иное, как та же самая идея трансцендентальной способности воображения, которую мы рассмотрели выше. Ибо она есть созерцающая деятельность, а ее внутреннее единство есть не что иное, как единство самого рассудка, погружающее категории в то измерение, благодаря обособлению от которого впервые появляются рассудок и категории. Следовательно, трансцендентальная способность воображения сама представляет собой созерцающий рассудок.

Несмотря на необходимость этой идеи, которая рассматривается здесь только как мысль, ей не приписывается реальности, но нам предлагается раз и навсегда придерживаться того, что всеобщее и особенное — это неизбежно и необходимо различные вещи, что рассудок соотносится с понятиями, а чувственное созерцание — с объектами, и это две совершенно разнородные сферы. Идея есть нечто совершенно необходимое и все же нечто проблематичное; наша познавательная способность не может познать ничего, кроме формы ее проявления в такой (как называет ее Кант) реализации, в которой различаются возможность и действительность. Это ее проявление есть абсолютная сущность, в-себе-бытие познания, как будто бы последнее не есть реализация познавательной способности и тогда, когда оно мыслит и познает в качестве необходимой идеи такой рассудок, для которого возможность и действительность не оторваны друг от друга, в котором всеобщее и особенное едины, спонтанность которого в то же время доступна созерцанию. У Канта нет другого основания, кроме опыта и эмпирической психологии, для доказательства того, что человеческая познавательная способность по своей сущности такова, какой она является, а именно, что она идет от всеобщего к особенному или обратно — от особенного к всеобщему. Но, мысля некий интуитивный рассудок, Кант приходит к нему как к абсолютно необходимой идее, он сам устанавливает противоположный опыт мышления некоего недискурсивного рассудка и показывает, что его познавательная способность познает не только явление и разрыв возможного и действительного в нем, но разум и в-себе-бытие. Здесь у Канта налицо оба момента — идея разума, в которой возможность и действительность абсолютно тождественны, и явление его как познавательная способность, в которой они оторваны друг от друга. Он обнаруживает в опыте своего мышления обе эти мысли, но при выборе между ними он пренебрегает необходимостью мыслить разумное, созерцающую спонтанность, и всецело отдает предпочтение явлению.

Он признает, что само по себе возможно, чтобы механизм природы, отношение каузальности, и телеологический техницизм природы были чем-то единым, то есть чтобы природа определялась не противоположной ей идеей, но чтобы то, что согласно механизму выступает в эмпирически необходимой связи как нечто абсолютно разъединенное (одно как причина, а другое как следствие), в некоем первоначальном тождестве выступало бы как нечто абсолютно связанное. Хотя Кант допускает возможность такого рода познания, он тем не менее продолжает придерживаться иного подхода и рассматривает их всецело оторванными друг от друга, а познающее их начало как совершенно случайную, абсолютно конечную и субъективную познавательную способность, которую он называет человеческой познавательной способностью. Кант объявляет трансцендентным разумное познание, для которого организм как реальный разум есть высший принцип природы и тождество всеобщего и особенного. Он усматривает поэтому и в спинозизме идеализм конечных причин в том смысле, что Спиноза якобы хочет «лишить… идею всякой реальности» и «указать основание для объяснения целевой связи (которой он не отрицает) вещей в природе, а указывает только на единство субъекта, которому они все присущи» (И. Кант, Сочинения в 6-ти томах, т. 5, стр. 420.), и делает принципом только «онтологическое» (следовало бы сказать — рассудочное, абстрактное) «единство» (как и то единство, которое Кант называет разумом), «так как одно только представление о единстве субстрата не может породить даже идею о целесообразности, хотя бы только непреднамеренной» (Там же, стр. 421.). Если бы Кант, говоря о спинозовском единстве, подразумевал не свое рассудочное единство, означающее у него теоретический и практический разум, а свою идею единства интуитивного рассудка, в котором понятие и созерцание, возможность и действительность едины, — то он должен был бы принять спинозовское единство не за некое абстрактное единство, лишающее вещи целесообразности, то есть абсолютной разумности, а за абсолютно интеллигибельное и в себе органическое единство. И это органическое единство, природная цель, которую он рассматривает как определяемость частей через целое, как тождество причины и следствия, было бы признано таким образом непосредственно разумным. Но такое истинное единство, органическое единство интуитивного рассудка объявляется здесь раз и навсегда немыслимым; не разум должен познавать, а нужно рефлектировать посредством способности воображения, и принцип ее состоит в том, чтобы мыслить так, как если бы природа определялась рассудком, обладающим сознанием.

Кант очень хорошо понимает, что это не объективное утверждение, а лишь нечто субъективное, но эта субъективность и конечность максимы должны остаться абсолютным познанием. «Разумно и даже похвально следовать за механизмом природы для объяснения продуктов природы, насколько это возможно с вероятностью, а уж если отказываться от этой попытки, то не потому, что само по себе невозможно встретить целесообразность природы на его пути, а потому, что это невозможно для нас как людей; для этого нужно иное созерцание, а не чувственное созерцание, и нужно определенное познание умопостигаемого субстрата природы, исходя из которого можно было бы указать основание самого механизма явлений по частным законам, а это совершенно превосходит всю нашу способность» (И. Кант, Сочинения в 6-ти томах, т. 5, стр. 449).

Хотя Кант сам определял красоту не как чувственное созерцание, а как созерцание иного рода и, характеризуя субстрат природы как интеллигибельный, признавал его разумным и тождественным разуму, подобно тому как познание, в котором понятие и созерцание оторваны друг от друга, он признавал субъективным конечным познанием, познанием явлений — тем не менее, по его мнению, нужно абсолютно оставаться при этом конечном познании. И хотя существует возможность познать идею и разумное, однако абсолютным считается не познание разумного, а только такое познание, которое конечным способом постигает в явлении органическое и самое себя. Если истинно спекулятивная сторона кантовской философии состоит в том, что идея мыслится и выражается столь определенно и если интересно проследить лишь эту сторону его философии, то тем тяжелее видеть, что разумное не только снова запутывается, но и совершенно сознательно искажается высшая идея, а рефлексия и конечное познание ставятся выше нее.

Короче говоря, это изложение показывает, что в философии Канта трансцендентальное знание само стало формальным, после того как дедукция категорий из органической идеи продуктивной способности воображения была утеряна в механическом отношении единства самосознания, единства, которое является противоположностью эмпирического многообразия, определяет последнее или рефлектирует о нем. К единству самосознания, которое в то же время есть объективное единство, категория, формальное тождество, к этому единству должно прибавиться непостижимым образом нечто ему чужеродное — эмпирическое, не определенное этим тождеством, и это прибавление некоторого В к чистой сфере «я» (Egoität) означает опыт; или же прибавление А к В, если В положено как нечто первое, означает разумное действие, А:А+В. А в выражении А + В есть объективное единство самосознания; В — эмпирическое, опытное содержание, которое в качестве многообразия объединяется благодаря единству А. Для А же В является чем-то чуждым, чем-то не содержащимся в А, а сам плюс, как связь первого, связующего, и второго, многообразного, — непостижим. Этот плюс был разумно познан как продуктивная способность воображения, по, поскольку эта продуктивная способность воображения есть лишь свойство субъекта, человека и его рассудка, она сама перестает быть чем-то средним, что только и делает ее тем, что она есть, и становится чем-то субъективным. Безразлично, представлять ли названное выше формальное знание как знание по линии тождества или по линии каузальной связи. Ибо А как всеобщее, поскольку оно противопоставлено выражению А+В как особенному, есть причина. Или, если обратить внимание на то, что в обоих содержится одно и то же А, которое в качестве понятия связывается с особенным, то это каузальное отношение выступает как отношение тождества с той стороны, где причина связана со следствием, то есть где она является причиной, но к этой стороне прибавляется еще и нечто другое. И скажем ли мы, что каузальная связь целиком относится к аналитическому суждению или же что в ней переходят к чему-то абсолютно противоположному, это будет одним и тем же.

Это формальное знание имеет, следовательно, во всеобщем такой вид, что его формальному тождеству абсолютно противостоит многообразие: формальному тождеству как сущему в себе, а именно как свободе, практическому разуму, автономии, закону, практической идее и т. д., абсолютно противостоит необходимость, склонности и побуждения, гетерономия, природа и т. д. Возможное отношение этих двух сфер есть несовершенное отношение в пределах абсолютной противоположности, определение многообразия через единство, так же как и наполнение пустого тождества многообразием, причем одно соединяется с другим — является ли оно деятельным или страдательным — формально, как нечто чуждое. Так как это формальное знание сохраняет противоположность во всей ее абсолютности в том убогом тождестве, которое оно создает, а среднего термина, разума у него нет, потому что каждый из терминов, поскольку они противоположны, должен быть абсолютным, — то этот средний термин и уничтожение обоих крайних терминов и конечной сферы есть абсолютная потусторонность. Признается, что эта противоположность необходимо предполагает средний термин, а также что она и ее содержание должны быть уничтожены в нем. Но это не действительное и истинное уничтожение, а только признание того, что конечное должно было бы быть снято; это не истинный средний термин, а только признание того, что должен был бы существовать разум, и это признание полагается в вере, пустой по своему содержанию, потому что противоположность, которая в качестве абсолютного тождества могла бы составить ее содержание, должна оставаться вне нее. Содержание этой веры, если позитивно выразить его характер, есть отсутствие разумного начала, ибо оно есть абсолютно немыслимая, непознаваемая и непостижимая потусторонность.

В «Речах о религии» (Соч. Ф. Шлейермахера) произошло это возвышение дела в следующую потенцию. Если в философии Якоби разум понимается лишь как инстинкт и чувство, нравственность рассматривается только в эмпирической случайности и как зависимость от вещей, как ее дает опыт, склонность и сердечная чуткость, а знание понимается как осознание особенности и своеобразия, будь то внешнего и внутреннего, — то в этих «Речах», напротив, природа перестает быть совокупностью конечных действительных вещей и признается универсумом. Поэтому прекращается тоска но вечной потусторонности и бегство от действительности, ломается стена, отделяющая субъект и познание от абсолютно непостижимого объекта, боль примиряется в наслаждении, а бесконечное стремление удовлетворяется в созерцании.

Но так как тем самым индивид освобождается от своей субъективности и догматизм стремления разрешает свою противоположность в идеализме, то эта субъект-объективность созерцания универсума остается опять-таки чем-то особенным и субъективным. Виртуозность религиозного художника должна влить в трагическую серьезность религии свою субъективность. И, вместо того чтобы скрыть эту индивидуальность под покровом объективного изображения великих образов и их движения относительно друг друга, движения универсума, но именно в них — подобно тому как в торжествующем храме природы гений блистал в эпопеях и трагедиях, — или, вместо того чтобы лишать лирическое выражение его субъективного начала, поскольку это выражение одновременно присутствует в памяти и выступает во всеобщей форме речи, — вместо этого субъективное начало должно стать существенной жизненной стороной и истиной как в изображении собственного созерцания универсума, так и при воспроизведении его в других, должно увековечить искусство без художественного произведения и сохранить свободу высшего созерцания в единичности и в обладании для себя чем-то особенным.

Если священник может быть только орудием и слугой, которым жертвует община и который жертвует собой для нее и для себя, чтобы положить границы и придать объективность религиозному созерцанию, слугой, который перед лицом зрелой общины может обладать всей мощью и силой только как ее представитель, то в данном случае, вернувшись к незрелости, она должна поставить себе цель и задачу, предоставить ему возможность привести в действие свое внутреннее начало созерцания как виртуозу духовного подъема и воодушевления. Вместо того чтобы погасить субъективную причудливость созерцания (человека зовут идиотом, поскольку в нем есть это причудливое своеобразие) или по крайней мере не допускать его — нужно настолько отдаться ему, чтобы оно стало принципом собственной общины и чтобы таким образом мелкие общины и всякие особенности плодились и множились до бесконечности, разделяясь друг с другом и отыскивая друг друга по воле случая, ежеминутно меняя свои очертания, подобно фигурам песчаного моря, которым играет ветер. Для каждой из этих маленьких общин любая другая, само собой разумеется, в силу особенностей ее воззрений и ее своеобразия есть нечто столь бесполезное и даже недостойное внимания, что в полном безразличии к взаимному признанию они отказываются от объективности и спокойно могут существовать рядом с другими в этой всеобщей атомистике. Тут очень удобно, конечно, просвещенное отделение церкви от государства — идея, в которой созерцание универсума не может быть созерцанием его как духа, ибо дух не присутствует как универсум в состоянии атомизации и вообще «кафоличность» (всеобщность) религии состоит лишь в отрицательности и всеобщности единичного. Если, следовательно, субъективность стремления уже возвысилась до объективности созерцания и примирение происходит не с действительностью, а с чем-то живым, не с единичностью, а с универсумом, то само это созерцание универсума снова обращено в субъективность. Ибо отчасти это виртуозность или даже не стремление, а только поиски какого-то стремления, отчасти же это не конституируется органически и подлинная виртуозность не получает своей объективности и реальности в законах, в теле народа и всеобщей церкви, но внешнее выражение должно быть дано как нечто заведомо внутреннее, как непосредственный взрыв или последовательность отдельных л особых вдохновений, а не как истинное выражение, произведение искусства.

О СУЩНОСТИ ФИЛОСОФСКОЙ КРИТИКИ

В какой бы области искусства или пауки ни заниматься критикой, она требует критерия, который столь же независим от ценителя, как и от того, что оценивается, и исходит не из единичного явления или особенности субъекта, а из вечного и неизменного прообраза самой сути дела. Подобно тому как идея искусства не создается и не изобретается художественной критикой, а просто предполагается, так и в философской критике идея самой философии есть условие и предпосылка, без которых критике вечно пришлось бы противопоставлять субъективное субъективному и никогда не удалось бы противопоставить абсолютное обусловленному.

Так как философская критика отличается от художественной не оценкой способности к объективному, находящей себе выражение в произведении, а лишь своим предметом или лежащей в его основе идеей, которая не может быть ничем иным, кроме идеи самой философии (что касается первого, то философская критика имеет право претендовать на всеобщее значение в такой же мере, как и критика художественная), то отрицать за философской критикой объективность суждения значило бы утверждать возможность не различных форм одной и той же идеи, а существенно различных и тем не менее одинаково истинных философий. Подобное представление, каким бы утешительным оно ни казалось, не заслуживает серьезного внимания. Есть лишь один разум, поэтому и философия только одна и может быть лишь одной. И так же как не может быть разных разумов, не может быть оснований возводить между разумом и его самопознанием стену, благодаря которой самопознание могло бы получать существенное различие в явлении. Ибо разум, рассматриваемый абсолютно и в той мере, в какой он становится объектом самого себя в самопознании, то есть становится философией, опять-таки един и потому непременно тождествен.

ИЗ КНИГИ «РАЗЛИЧИЕ ФИЛОСОФСКИХ СИСТЕМ ФИХТЕ И ШЕЛЛИНГА»

1801

Мы переходим к системе нравственной общности людей.
Учение о нравственности имеет с естественным правом то общее, что идея абсолютно господствует над влечением, свобода над природой. Различие между ними состоит в том, что в естественном праве подчинение свободных существ понятию вообще есть абсолютная самоцель, так что фиксированная абстрактность общей воли существует вне индивида и имеет над ним власть. В учении же о нравственности понятие и природа должны быть объединены в одной и той же личности. В государстве должно господствовать лишь право, в царстве нравственности — только долг, поскольку он признается разумом индивида как закон.

Быть своим собственным господином и рабом кажется преимуществом по сравнению с тем состоянием, в котором человек есть раб другого. Однако отношение свободы и природы, если оно должно стать в нравственности субъективным господством и рабством, собственным подавлением природы, будет гораздо неестественнее, чем отношение их в естественном праве, где повелитель и властитель выступает как нечто другое, находящееся вне живого индивида. Живое все еще имеет в этом отношении замкнутую в самой себе самостоятельность; то, что расколото в нем, оно исключает из себя; противоборствующее выступает как некая чуждая сила. И если даже отпадает вера в единство внутреннего и внешнего, то все же может существовать вера в его внутреннее согласие, в тождество как характер; внутренняя природа верна себе. Но если в учении о нравственности повелевающее начало переносится в самого человека и в нем абсолютно противопоставляется господствующее и подчиненное, то внутренняя гармония разрушена; раскол и абсолютное раздвоение составляют сущность человека. Он должен искать единства, но при абсолютной нетождественности, лежащей в его основе, ему остается лишь формальное единство.

Формальное единство понятия, которое должно господствовать, противоречит многообразию природы, и это столкновение между ними вскоре приводит к весьма дурному состоянию. Формальное понятие должно господствовать, но оно есть нечто пустое и должно быть наполнено посредством связи с влечением, и таким образом возникает бесконечное множество возможностей действовать так или иначе. Если же наука берет это понятие в его единстве, то она ничего не может достигнуть с помощью такого пустого, формального принципа.

«Я» должно само себя предназначить к тому, чтобы в соответствии с идеей абсолютной самодеятельности снять объективный мир, должно причинно влиять на объективное «я», вступая, следовательно, с ним в связь. Нравственное побуждение становится чем-то смешанным и тем самым чем-то столь же многообразным, сколь многообразно само объективное влечение, откуда проистекает большое разнообразие обязанностей. Это многообразие может быть весьма уменьшено, если, подобно Фихте, остановиться на всеобщности понятия; но тогда остаются опять-таки только формальные принципы. Противопоставление разнообразных обязанностей носит название коллизий и влечет за собой существенное противоречие. Если дедуцированные обязанности абсолютны, то они не могут сталкиваться; однако они необходимо сталкиваются в силу своей противоположности. Так как они равно абсолютны, то возможен выбор, а так как они вступают друг с другом в коллизию, то выбор необходим; и решение принимается совершенно произвольно. Чтобы избежать произвола, обязанности не должны быть одинаково абсолютными, но одна из них должна была бы быть, как теперь говорят, более абсолютной, чем другая, что противоречит понятию, ибо каждая обязанность как таковая абсолютна. Поскольку же при наличии такой коллизии нужно действовать, следовательно, отказываться от абсолютности и предпочитать одну обязанность другой, то (чтобы могло осуществиться самоопределение) все дело заключается теперь в том, чтобы выяснить и оценить преимущество одного понятия обязанности перед другим и выбрать среди относительных обязанностей в соответствии с наилучшим пониманием дела.

Если произвол и случайность склонностей в свободном самоопределении будут исключены с помощью высшего понятия, тогда самоопределение перейдет в случайность понимания и тем самым не будет осознаваться то, что же оказывается решающим для случайного понимания. Видя, что Кант в своем учении о нравственности к каждой обязанности, представленной как абсолютная, добавляет казуистические вопросы, и не желая верить в то, что он тем самым хотел бы высмеять абсолютность установленной обязанности, следует допустить, что он указал на необходимость казуистики для учения о нравственности и тем самым на необходимость не доверяться своему собственному пониманию, которое ведь является чем-то совершенно случайным. Но именно эта случайность и должна быть устранена учением о нравственности; превратив случайность склонности в случайность понимания, нельзя удовлетворить нравственное побуждение, которое ведь восходит к необходимости.

В таких системах нравственности и естественного права при фиксированной абсолютной полярности свободы и необходимости нельзя думать ни о каком синтезе и ни о какой индифферентной точке. Трансцендентальность полностью исчезает в явлении и в его возможности, в рассудке, абсолютное тождество не обнаруживается и не устанавливается в ней. Противоположность остается абсолютно фиксированной также и тогда, когда ее приукрашивают и оправдывают бесконечным прогрессом. Она не может быть истинно разрешена ни для индивида в виде индифферентного момента красоты души и красоты произведения, ни для совершенной живой общности индивидов в виде общины.

Впрочем, и Фихте там, где ему наряду с обязанностями различных сословий приходится говорить также об обязанностях художника как о последнем разделе морали, говорит об эстетическом чувстве как о связующем звене между рассудком и сердцем. И так как художник обращается не к одному лишь рассудку, как ученый, и не только к сердцу, как народный учитель, но ко всей душе (Gemüt) в единстве ее способностей, Фихте приписывает художнику и эстетическому образованию в высшей степени действенную роль в осуществлении цели разума.

Помимо того, что непонятно, каким образом в науке, основанной на абсолютной противоположности, подобно этой системе учения о нравственности, может идти речь о союзе, объединяющем рассудок и сердце, о душевной целостности (ибо абсолютное определение природы, согласно понятию, есть абсолютное обуздание сердца рассудком, обуздание, обусловленное снятым их объединением), — помимо этого уже полностью подчиненное положение эстетического образования свидетельствует о, том, как мало оно учитывается при завершении системы. Искусству предназначена необычайно действенная роль в осуществлении цели разума, ибо оно готовит почву для моральности, так что, когда она приходит, то уже находит сделанной половину работы, а именно освобождение от уз чувственности.

Замечательно, как превосходно, но непоследовательно по отношению к своей системе высказывается Фихте о красоте, никак не применяя это к своей системе и ложно применяя к представлению о нравственном законе.

Искусство, говорит Фихте, делает трансцендентальную точку зрения обычной; ибо согласно первой мир создан, согласно второй — дан; для эстетической же точки зрения он дан так, как он создан. Благодаря эстетической способности становится признанным истинное объединение творческой деятельности интеллигенции и продукта, выступающего для интеллигенции как нечто данное, то есть становится признанным единство «я», полагающего себя как неограниченное и в то же время как нечто ограниченное, или, иначе говоря, объединение интеллигенции и природы, причем последняя именно благодаря этому возможному объединению имеет еще другое свойство, а именно — быть продуктом интеллигенции. Признание эстетического объединения творческой деятельности и ее продукта есть нечто совершенно другое, чем утверждение абсолютного долженствования и стремления и бесконечного прогресса — понятий, которые, после того как осознано указанное высшее объединение, признаются как антитеза или только как синтез подчиненных сфер, обнаруживая тем самым, что они нуждаются в чем-то более высоком.

Эстетическое воззрение описывается далее следующим образом: «Данный мир, природа, имеет две стороны. Он есть продукт нашего ограничения и в то же время продукт нашего свободного идеального действия, — каждую форму в пространстве можно рассматривать как обнаружение внутренней полноты и силы самого тела, обладающего ею. Кто следует первому воззрению, видит лишь искаженные, сдавленные, робкие формы; он видит безобразное. Кто следует последнему воззрению, видит могучую полноту природы, жизни и стремления; он видит красоту» (J.-G. Fichte, Sittenlehre.—Sämtliche Werke, Bd IV, S. 354.). Действие интеллигенции в области естественного права создавало природу лишь как материю, способную к модификации; оно не было, следовательно, свободным идеальным действием, действием разума, а было действием рассудка.

Эстетическое воззрение на природу применяется также и к нравственному закону, и, конечно, природа не может иметь перед нравственным законом преимущества в отношении способности быть объектом эстетического воззрения. «Нравственный закон повелевает абсолютно, подавляя всякую естественную склонность. Кто рассматривает его таким образом, тот относится к нему как раб. Ведь нравственный закон есть в то же время само «я», он исходит из внутренней глубины нашего собственного существа, и, повинуясь ему, мы повинуемся лишь себе самим. Кто рассматривает его так, тот рассматривает его эстетически» (J.-G. Fichte, Sittenlehre. — Sämtliche Werke, Bd IV, S. 354.). Мы повинуемся самим себе — значит, наша естественная склонность повинуется нашему нравственному закону. Но при эстетическом взгляде на природу как на проявление внутренней полноты и силы тела не происходит такой разобщенности повиновения, какую мы наблюдаем в этой системе нравственности, в повиновении самому себе, где естественная склонность рассматривается как ограниченная соседствующим с ней разумом, а влечение — как подчиненное понятию. Именно такой необходимый взгляд, присущий этой нравственности, вместо того чтобы быть эстетическим, неизбежно обнаруживает искаженную, робкую, сдавленную форму, безобразие.

Если нравственный закон требует лишь самостоятельности как определения согласно понятию и посредством него, и если природа может осуществить свои права лишь через ограничение свободы в соответствии с понятием свободы многих разумных существ, и если оба эти ущемленных способа суть нечто высшее, конституирующее человека как такового, то нужно найти место для эстетического чувства. Последнее должно быть взято в самом широком своем объеме, для завершенного самоформирования целостности в единстве свободы и необходимости, сознания и бессознательного, но не так, как оно предстает исключительно в своем неограниченном самонаслаждении или же в своих ограниченных проявлениях, в гражданском праве и в моральности. Ибо в эстетическом чувстве всякое определение согласно понятию снято именно так, что ему отвратительна и ненавистна эта рассудочная сущность господства и определения, когда оно сталкивается с нею.