Что касается метафоры, то она в себе уже есть сравнение, поскольку она выражает ясный сам по себе смысл в сходном и сравнимом с ним явлении конкретной действительности. Но в сравнении как таковом обе стороны — настоящий смысл и образ — определенно отделены друг от друга, между тем как в метафоре это отделение еще не положено, хотя и имеется в себе. Уже Аристотель различает сравнение и метафору следующим образом: в сравнении прибавляется слово «как», которое отсутствует в метафоре. То есть метафорическое выражение называет лишь одну сторону, образ; но в той связи, в которой употребляется образ, так легко угадывается настоящий смысл, имеющийся в виду, что он дан как бы непосредственно и не отделен от образа. Когда мы слышим выражение «весна этих щек» или «море слез», мы не можем понимать его как оно есть, а должны воспринять лишь как образ, смысл которого как бы определенно указывается нам связью этих представлений.
В символе и аллегории отношение между смыслом и внешней формой не так непосредственно и необходимо. Символическое значение девяти ступеней в египетской лестнице и сотни других подобных обстоятельств могут найти лишь посвященные, знающие, ученые; и они подозревают и находят мистическое, символическое значение, где его не следовало бы искать, потому что его нет; это, я думаю, иногда случалось с моим милым другом Крейцером, равно как и с неоплатониками и комментаторами Данте.
α. Количество многообразных форм метафоры бесконечно, определить ее, однако, просто. Она представляет собой сокращенное сравнение, так как не сопоставляет еще друг с другом образ и смысл, а дает нам лишь образ, опуская настоящий смысл последнего; однако благодаря связи, в которой дан образ, метафора позволяет в самом образе сразу же распознать смысл, который действительно имеется в виду, хотя он явно и не указан.
Так как этот смысл, получивший образную форму, выясняется лишь из контекста, то значение, выражающееся в метафоре, может притязать на ценность не самостоятельного, но лишь сопутствующего художественного изображения. По отношению к метафоре в еще большей степени верно, что она может выступать лишь как внешнее украшение самого по себе самостоятельного художественного произведения.
β. Главное свое применение метафора находит в словесном выражении, которое мы можем рассмотреть в этом отношении со следующих сторон.
αα. Во-первых, каждый язык сам по себе обладает массой метафор. Они возникают благодаря тому, что слово, которое вначале означает лишь нечто совершенно чувственное, переносится на духовное. «Схватить», «постигнуть» и вообще много слов, относящихся к знанию, будучи взяты в своем собственном значении, имеют совершенно чувственное содержание, которое, однако, затем отбрасывается и заменяется духовным значением; первый смысл слова имеет в виду нечто чувственное, второй — духовное.
ββ. Но затем метафорический элемент в употреблении такого слова постепенно исчезает, и благодаря привычке несобственный смысл слова превращается в собственный. Образ и смысл вследствие постоянной привычки понимать в первом лишь второй больше уже не различаются нами, и вместо конкретного созерцания образ дает нам непосредственно лишь сам абстрактный смысл. Когда мы, например, употребляем слово «схватить» в духовном смысле, нам совершенно не приходит в голову думать при этом о чувственном схватывании руками.
В живых языках легко установить это различие между действительными метафорами и метафорами, которые благодаря долгому употреблению утратили первоначальное значение и стали выражениями, употребляемыми в собственном смысле. Трудно это сделать в мертвых языках, так как здесь одна лишь этимология слова не может дать окончательного решения вопроса. Ибо дело не в том, каково вообще происхождение и дальнейшее развитие данного слова, — но речь идет преимущественно о том, не потеряно ли слово, кажущееся чрезвычайно образным, живописным и выразительным, — не потеряло ли оно в продолжение жизни самого языка первоначального чувственного значения и воспоминания о нем, употребляясь для обозначения духовного, и не получило ли оно высшего, духовного смысла.
γγ. В связи с этим возникает необходимость новых метафор, специально созданных поэтической фантазией. Главная задача этого изобретения состоит, во-первых, в том, чтобы наглядно перенести явления, деятельность, состояния, принадлежащие высшей сфере, на содержание низших областей и воплотить эти значения низшего рода в форме и образе высших значений. Органическое, например, само по себе обладает большей ценностью, чем неорганическое, и речь делается более выразительной, когда мертвая природа изображается явлениями, характеризующими жизнь. Например, уже Фирдоуси пишет: «Острие моего меча пожирает мозг льва и пьет темную кровь храбреца».
Еще большая выразительность достигается тогда, когда природное и чувственное облекается в образную форму духовных явлений и благодаря этому возвышается и облагораживается. Мы привыкли употреблять такие выражения, как, например, «смеющиеся поля», «яростный поток», или говорить, подобно Кальдерону: «Волны стонут под тяжкой ношей кораблей». То, что свойственно лишь человеку, употребляется здесь для выражения явлений природы. Римские поэты также пользуются подобными метафорами. Так, например, Вергилий («Георгики», III, ст. 132) говорит:
Когда тяжело молотьбой ток стонет.
Но и наоборот. Духовное, во-вторых, делается более наглядным с помощью образа, заимствованного из круга предметов природы. Однако подобная образность может легко выродиться в вычурность, искусственность или игру слов, когда само по себе неодушевленное независимо от этого своего характера еще и олицетворяется и ему совершенно серьезно приписывается духовная деятельность. Итальянские поэты больше других злоупотребляли подобными фокусами; не совсем свободен от них и Шекспир. Например, в первой сцене пятого акта «Ричарда II» он заставляет короля сказать при прощании со своей супругой:
В твоих словах такая будет скорбь,
Что огненные слезы состраданья
Прольются из бесчувственных поленьев
И в черный уголь или в серый пепел
Они затем оденутся, печалясь
О свергнутом законном короле.
(Пер. Мих. Донского)
γ. Что касается, наконец, цели и назначения метафоры, то надо иметь в виду следующее: слово, употребляемое в собственном смысле, есть само по себе понятное выражение, а метафора есть другое выражение, и можно поставить вопрос: зачем это двойное выражение или, иначе говоря, зачем нужна метафора, эта двойственность в самой себе? Обычно говорят, что метафоры применяются для того, чтобы получилось более живое поэтическое изображение, и Гейне в особенности настаивает на этом. Живость состоит в наглядности как определенном представлении себе того, о чем идет речь, — наглядности, освобождающей общее слово от его неопределенности и делающей его чувственно ощутимым с помощью образов.
В метафорах действительно больше живости, чем в обычных выражениях, употребляемых в собственном смысле. Однако не следует искать истинной жизни в отдельных или нанизанных друг на друга метафорах; правда, их образность часто может заключать в себе такую черту, благодаря которой выражению удачно придается как наглядная ясность, так и высшая определенность, однако метафора обладает тем недостатком, что, как бы она ни делала каждую деталь образной, она лишь обременяет целое множеством подробностей.
Поэтому смысл и цель метафорической речи мы должны усматривать — подробнее мы выясним это ниже при анализе сравнения — в потребности и силе ума и сердца, которые не удовлетворяются простым, привычным, незатейливым, а поднимаются выше их, чтобы переходить к другому, задерживаться на различном и связывать двойственные выражения в единство. Это соединение в свою очередь имеет многообразные основания.
αα. Во-первых, оно усиливает выражение, так как сердце, преисполненное и взволнованное страстью, с одной стороны, делает эту владеющую им силу наглядной посредством некоторого чувственного подъема, а с другой стороны, стремится выразить свое состояние беспорядочных поисков и погруженности в многообразные представления тем, что переходит к многообразным родственным явлениям и движется в самых разнородных образах.
Например, в кальдероновском «Поклонении кресту» Юлия, увидев труп своего только что умерщвленного брата, — в то время как ее возлюбленный Эусебио, убийца брата, стоит перед нею, — говорит:
Глаза хотела бы закрыть я,
Чтобы не видеть этой крови,
Чтобы не знать, что цвет гвоздики
Взывает к мщенью за себя;
И оправдать тебя хочу я
При виде слез твоих, затем, что
Глаза и раны в нашей жизни —
Уста, которые не лгут.
Эусебио гораздо страстнее отступает перед ее взором, когда Юлия наконец хочет ему отдаться, и восклицает:
Из глаз твоих огни струятся,
В твоем дыханье слышу пламя.
Твой каждый довод — жгучий кратер,
И каждый волос — как гроза,
В твоих словах я смерть встречаю,
И в каждой ласке — ад разъятый;
Так устрашен я крестным знаком,
Который грудь твоя хранит.
То было знаменьем чудесным
(Пер. К. Бальмонта)
Мы видим движение взволнованной души, которая вместо непосредственно созерцаемого ставит тотчас же другой образ в не может кончить этих поисков все новых и новых выражений своего состояния.
ββ. Второе объяснение употребления метафорических выражений состоит в том, что, когда внутреннее движение духа заставляет его углубиться в созерцание родственных предметов, он вместе с тем хочет освободиться от их внешних черт. Ибо он ищет себя в этом внешнем, одухотворяет его и, облекая в формы красоты себя и свою страсть, вместе с тем доказывает, что обладает достаточной силой для того, чтобы дать нам изображение также и своего возвышения над этой страстью.
В-третьих, метафорическое выражение может проистекать лишь из наслаждения фантазии своим изобилием, когда она не может решиться дать предмет в его собственной форме и смысл в его простой безобразности, а всюду требует родственного конкретного созерцания. Метафорическое выражение может быть обусловлено и остроумной игрой субъективного произвола, который из желания избежать банальности обуреваем жаждой пикантного и не может успокоиться прежде, чем ему не удастся отыскать родственные черты в, казалось бы, самом разнородном материале и составить неожиданную комбинацию из отдаленнейших явлений.
К этому можно еще добавить, что преобладанием выражений, употребляемых в собственном смысле или употребляемых метафорически, отличаются друг от друга не столько прозаический и поэтический стиль вообще, сколько античный стиль и современный. Не только греческие философы, например Платон и Аристотель, или великие историки и ораторы, например Фукидид и Демосфен, но и великие поэты — Гомер, Софокл — в целом почти всегда довольствуются выражениями, употребляемыми в собственном смысле, хотя у них и встречаются сравнения. Строгая пластичность их произведений не терпит того смешения, которое составляет отличительную черту метафорических выражений, и не позволяет им нарушать однородность и простую замкнутость, чеканную завершенность их произведений, с тем чтобы уклониться в сторону и искать так называемых цветов красноречия. Метафоры же всегда прерывают течение наших представлений и рассеивают внимание, вызывая в нашем воображении и сочетая друг с другом такие образы, которые не имеют непосредственного отношения к делу и значению и поэтому влекут наше внимание к другим, родственным и чужеродным представлениям. Античных авторов от чрезмерного употребления метафор предохраняла в прозе бесконечная ясность и гибкость их языка, а в поэзии — спокойное развертывание ее содержания, полностью воплощенного в образную форму.
Напротив, Восток, преимущественно же позднейшая магометанская поэзия, с одной стороны, и современные поэты — с другой, особенно охотно пользуются выражениями, употребляемыми в несобственном смысле, и даже нуждаются в них. Язык Шекспира, например, очень метафоричен. Испанские поэты, доходившие в этом отношении до безвкуснейших преувеличений и нагромождений, также любят цветистые выражения; этим грешит и Жан Поль, в меньшей степени Гёте с его равномерной и ясной наглядностью. Шиллер даже в прозе очень богат образами и метафорами, что проистекает у него из стремления выразить глубокие понятия в доступной представлению форме, не доходя, однако, до собственно философского выражения мысли. Здесь разумное в себе спекулятивное единство ищет и находит свое отражение в существующей жизни.