Архив автора: estks

2. ОСОБЫЕ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ЭПОСА В СОБСТВЕННОМ СМЫСЛЕ СЛОВА

До сих пор с точки зрения общего характера эпической поэзии мы сначала кратко рассмотрели ее неполные виды, не являющиеся, однако, несмотря на свой эпический тон, целостными эпопеями, поскольку они не изображают ни состояния нации, ни какого-либо конкретного события в пределах всего этого мира. Но только последнее составляет адекватное содержание совершенного эпоса, основные черты и условия существования которого я только что охарактеризовал.

После этих предварительных соображений мы должны теперь отыскать особые требования, выводимые из самой природы эпического произведения. Но здесь перед нами встает та трудность, что в целом об этих специальных моментах можно сказать лишь немногое, так что нам пришлось бы сразу же входить в историю и рассматривать отдельные эпические творения разных народов. При огромном различии между народами и эпохами это давало бы мало надежды на какие-то согласованные результаты. Однако эта трудность устраняется тем, что из многих эпических Библий можно выделить одну, которая подтвердит все то, что можно установить относительно истинного основного характера эпоса в собственном смысле слова. Таковы гомеровские поэмы. На их примере я прежде всего и хочу показать те черты, которые, как мне кажется, составляют основные определения эпоса по самой природе вещей. Последние мы можем свести к следующим моментам.

Во-первых, встает вопрос, каким должно быть всеобщее состояние мира, на почве которого может быть адекватно изображено эпическое событие.

Во-вторых, каков характер самого этого индивидуального события, качественную сторону которого мы должны исследовать.

В-третьих, наконец, мы должны бросить взгляд на форму, в которой переплетаются и эпически завершаются обе эти стороны, образуя единство художественного произведения.

c) Эпопея в собственном смысле слова

Это совершается в той области, которую мы можем обозначить эпопеей в собственном смысле слова. Что касается предыдущих видов, которые обычно принято оставлять в стороне, то в них безусловно присутствует эпический тон, но содержание еще не является конкретно поэтическим. Ибо все особенные нравственные изречения и философемы останавливаются в отношении определенности своего материала на всеобщем. Подлинно поэтическое же есть нечто конкретно духовное в индивидуальном облике; и эпос, имеющий своим предметом то, что есть, получает в качестве своего объекта совершение действия, которое должно предстать созерцанию как многообразное событие во всей широте своих обстоятельств и отношений и во взаимосвязи с целостным внутри себя миром нации и эпохи. Поэтому содержание и форму эпического в собственном смысле слова составляют миросозерцание и объективность духа народа во всей их полноте, представленные в их объективируемом облике как реальное событие.

К этой целостности относится, с одной стороны, религиозное сознание всех глубин человеческого духа, а с другой стороны, конкретное внешнее бытие, гражданская и частная жизнь вплоть до форм внешнего существования с его потребностями и способами их удовлетворения. Во все это вдыхает жизнь эпос, тесно сплетая это с индивидами, поскольку всеобщее и субстанциальное налично для поэзии только в живом присутствии духа. Такой целостный и вместе с тем всецело индивидуально постигнутый мир должен затем спокойно продвигаться в своей реализации, не торопясь, практически и драматически, к своим целям и их результатам, так что мы можем задержаться на том, что происходит, углубиться в отдельные картины развития и наслаждаться их развернутым изображением. Ввиду этого весь ход изображения в его реальной объективности получает форму внешнего нанизывания, основа и предел которого должны, однако, заключаться во внутренней и существенной стороне определенного эпического материала и не должны быть явно выделены. Если поэтому эпическая поэма и становится более пространной и более свободной во взаимосвязи целого вследствие относительно большей самостоятельности частей, то все же не следует думать, будто ее можно слагать и слагать без конца, но, как и всякое художественное произведение, она должна поэтически завершиться в органическое внутри себя целое, которое движется, однако, в объективном покое, чтобы отдельные детали и образы живой действительности могли заинтересовать нас.

α. Будучи такой изначальной целостностью, эпическое творение есть сказание, то есть Книга, или Библия, народа, и у каждой великой и значительной нации есть такие абсолютно первые Книги, где высказано то, что составляет изначальный дух народа. В таком смысле эти памятники представляют собой не что иное, как подлинные основы сознания народа; и было бы интересно издать собрание таких эпических Библий. Ибо ряд эпопей, если только они не произведения позднейшего искусства, представил бы нам как в галерее дух разных народов. Однако не все Библии имеют поэтическую форму эпопей, и не у всех народов, облекших свое самое священное достояние (в отношении религии и мирской жизни) в форму обширных эпических творений, есть основополагающие религиозные Книги.

Так, например, Ветхий завет содержит много сказаний и действительной истории, а между ними вкрапленные поэтические куски, но в целом это отнюдь не художественное творение. Точно так же наш Новый завет, как и Коран, ограничивается главным образом религиозной стороной, обусловившей затем все другие стороны миросозерцания соответствующих народов. Наоборот, грекам, поэтической Библией которых являются поэмы Гомера, недостает изначальных религиозных Книг, какие мы находим у индийцев и парсов. Но там, где мы встречаемся с изначальными эпопеями, там следует проводить существенное различие между изначальными поэтическими Книгами и позднейшими классическими художественными произведениями нации, которые не дают уже целостного созерцания всего духа народа, а отражают его более абстрактно, только в определенных направлениях. Так, драматическая поэзия индийцев или трагедии Софокла уже не дают нам того целостного образа, как «Рамаяна» и «Махабхарата» или же «Илиада» и «Одиссея».

β. Если в настоящем эпосе впервые поэтически выражается наивное сознание нации, то подлинная эпическая поэма относится по существу своему к среднему времени, когда народ проснулся уже от тяжелого сна, а дух окреп уже в себе самом настолько, чтобы производить свой особый мир и чувствовать себя в нем как под родным кровом. И, наоборот, все, что впоследствии становится твердой религиозной догмой или гражданским и моральным законом, остается еще совершенно живым умонастроением, не отделенным от индивида как такового, а воля и чувство также еще не расстались друг с другом.

αα. Ибо когда индивидуальная самость освобождается от субстанциальной целостности нации, ее состояний, образа мыслей и чувств, ее деяний и судеб, когда человек разделяется на чувство

и волю, то вместо эпической поэзии наиболее зрелого развития достигает лирическая поэзия, с одной стороны, и драматическая— с другой. Это вполне совершается в позднейшей жизни народа, когда всеобщие определения, которые должны руководить человеком в отношении его поступков, уже не принадлежат целостной внутри себя душе и умонастроению, а являются самостоятельно как упрочившееся само по себе состояние права и законности, как прозаический порядок вещей, как политическое устройство, моральные и прочие предписания. Теперь субстанциальные обязанности противостоят человеку как некая внешняя, не имманентная ему самому необходимость, принуждающая его к признанию своей значимости. Перед лицом такой действительности, уже сложившейся сама по себе, душа человека отчасти становится таким же для себя сущим миром субъективного созерцания, рефлексии и чувства, миром, который не доходит до действия и лирически высказывает свое пребывание внутри себя, свою занятость индивидуальным внутренним миром. Отчасти же главным становится практическая страсть, которая стремится обрести свою самостоятельность в действии, отнимая право на эпическую самостоятельность у внешних обстоятельств, свершений и событий. Такая крепнущая внутри себя индивидуальная твердость характеров и целей в отношении действия приводит, наоборот, к драматической поэзии. Для эпоса же требуется еще непосредственное единство чувства и действия, единство внутренних последовательно воплощаемых целей и внешних случайностей и событий. Это единство в своей нераздельной изначальности существует только в первые периоды национальной жизни и поэзии.

ββ. При этом нам не следует представлять дело таким образом, будто народ уже в героическую эпоху как таковую, являющуюся родиной его эпоса, обладает искусством изображать самого себя поэтически. Ибо одно дело — национальность, поэтическая в себе, в своем действительном внешнем бытии, и совсем другое — поэзия как осознание поэтического материала в форме представлений и как художественное изображение такого мира. Потребность выразить этот мир в формах представления, образование искусства с необходимостью возникают позднее, чем сама жизнь и сам дух, который непринужденно ощущает себя в своем непосредственно поэтическом внешнем бытии. Гомер и поэмы, известные под его именем, веками отделены от Троянской войны, которая считается действительным фактом, как и Гомер для меня — историческая личность. Подобно этому Оссиан, если только приписываемые ему стихи действительно им созданы, воспевает героическое прошлое, потускневший блеск которого вызывает потребность в поэтическом воспоминании и воссоздании.

γγ. Несмотря на такое разделение, между поэтом и его материалом все же должна оставаться тесная связь. Поэт должен еще целиком находится внутри этих условий, этих форм созерцания, этой веры, и ему нужно только присоединить поэтическое сознание, искусство изображения к предмету, продолжающему еще составлять для него субстанциальную действительность. Если же нет родственности между действительной верой, жизнью, привычными представлениями, которые навязывает поэту современная ему эпоха, и событиями, которые он описывает в эпической форме, то поэма его по необходимости будет внутренне расколота и разнородна. Ибо обе стороны — содержание, эпический мир, подлежащий изображению, и остальной, независимый от него мир поэтического сознания и представления — внутренне духовны и имеют в себе один определенный принцип, придающий им особые характерные черты. Если же художественный дух по существу отличается от того духа, благодаря которому действительность и деяния нации получают свое внешнее бытие, то в результате происходит разделение, выступающее перед нами как нечто несообразное и мешающее. Ибо, с одной стороны, перед нами сцены прошлого состояния мира, а с другой, — формы, умонастроения, способы наблюдения, присущие современности, отличной от мира прошлого, так что создания былой веры в условиях такой развитой рефлексии становятся холодным суеверием и пустым украшением, созданным чисто поэтической машинерией, у которой ничего не осталось от ев изначальной живой души.

β. Все это подводит нас к тому, какое место вообще должен занимать творящий субъект в собственно эпической поэзии.

αα. Каким бы предметным ни был эпос, будучи объективным изображением мира, основанного в себе самом и реализованного в силу своей необходимости, мира, которому близок еще по способу своего представления поэт и идентичным с которым он себя сознает, — все равно художественное произведение, изображающее такой мир, было и остается свободным созданием индивида. Здесь уместно еще раз вспомнить великое изречение Геродота: Гомер и Гесиод создали для греков их богов. Уже эта свободная смелость созидания, какую Геродот связывает с именами названных эпических поэтов, дает нам пример того, что эпопеи, несомненно, должны быть древним достоянием народа, но они описывают все же не древнейшее его состояние. Ведь почти каждый народ в большей или меньшей степени имел перед собой у самых ранних своих истоков какую-нибудь чужую культуру, иноземный культ богов и был привлечен ими. Ибо именно в этом и состоит плененность духа, его суеверие и варварство: все величайшее узнается как чужое, вместо того чтобы быть чем-то родным и почитаться как вышедшее из собственного национального и индивидуального сознания.

Так, например, индийцам до их великих эпопей, несомненно, пришлось пережить не один великий переворот в своих религиозных представлениях и прочих состояниях, а грекам, как мы уже видели, пришлось претворять египетские, фригийские, малоазиатские элементы; римляне имели перед собой греческие элементы, варвары в эпоху переселения народов — римские и христианские.

Только когда свободный дух поэта сбрасывает с себя это ярмо, когда поэт обращается к тому, что может он сам, и по достоинству ценит свой дух — и когда тем самым уже ушла в прошлое непроясненность сознания, — только тогда настает пора эпоса в собственном смысле слова. Ибо, с другой стороны, эпохи абстрактного культа, разработанных догм, упрочившихся политических и моральных принципов уже опять выходят за пределы конкретно своего и родного. Подлинно же эпический поэт, несмотря на самостоятельность своего творчества, чувствует себя в своем мире совершенно как дома в отношении как всеобщих сил, целей и страстей, действенно проявляющихся во внутреннем мире индивидов, так и всех внешних сторон. Так, Гомер говорил о своем мире как о чем-то родном, а там, где другие чувствуют себя как в родной стихии, там и мы ощущаем себя так же, ибо здесь мы созерцаем истину, дух, живущий в своем мире и обретающий в нем себя, и нам становится радостно на душе, потому что сам поэт всеми своими чувствами и всем духом пребывает здесь. Такой мир может находиться на низкой ступени развития и формирования, но он остается еще на ступени поэзии и непосредственной красоты, так что мы признаем и понимаем с точки зрения содержания все то, что может удовлетворить более высокую потребность и собственно человеческое — честь, нравственность, чувство, ум, поступки любого героя, и мы можем наслаждаться этими образами в их развернутом изображении — как полными жизни и величия.

ββ. Но ради объективности целого поэт как субъект должен отступать на задний план перед своим предметом и растворяться в нем. Является только создание, а не творец, и, однако, все выражающееся в поэме принадлежит поэту: он разработал это в своем созерцании, вложив в него свою душу и всю полноту своего духа. То, что это сделано им, не выступает, однако, в явной форме. Так, мы видим, например, что в «Илиаде» то Калхант истолковывает события, то Нестор, но все это объяснения, которые дает поэт. И даже все, что происходит в душе героев, он объясняет объективно — как вмешательство богов: так, Ахиллу в его гневе является Афина, увещевая его образумиться. Все это сделал поэт, но поскольку эпос представляет не внутренний мир творящего субъекта, а саму суть дела, то субъективный момент созидания должен точно так же оказаться на заднем плане, как и сам поэт полностью погружается в тот мир, который он развертывает перед нашими глазами.

С этой стороны великий эпический стиль заключается в том, что кажется, будто творение продолжает слагаться само по себе и выступает самостоятельно, как бы не имея за собой автора.

γγ. Однако эпическая поэма, будучи действительным произведением искусства, может происходить только от одного индивида. Как бы ни выражал эпос дело всего народа, творит его все же не народ в своей совокупности, а отдельный человек. Дух эпохи, дух нации — это, правда, субстанциальное и действенное начало, но само оно только тогда выявляется как что-то действительное в качестве произведения искусства, когда постигается индивидуальным гением одного поэта, который доводит до сознания и раскрывает этот всеобщий дух и его содержание как свое собственное созерцание и создание. Ибо поэтическое творчество есть духовное порождение, и дух существует только как единичное действительное сознание и самосознание. Если уже существует одно произведение определенного тона, то оно становится чем-то данным, так что и другие произведения могут продолжать в том же или сходном тоне, подобно тому как мы слышим, что сотни и сотни стихотворений сочиняются на манер Гёте. Однако множество сочинений в одном тоне еще не дает целостного произведения, которое может произойти только из одного духа.

Этот момент особенно важен в отношении гомеровских поэм, а также «Песни о Нибелунгах», поскольку для последней не может быть установлен определенный автор с исторической достоверностью, а что касается «Илиады» и «Одиссеи», то здесь, как известно, получило распространение такое мнение, будто Гомер как именно этот один творец целого никогда не существовал, а отдельные поэты будто бы создали отдельные части, которые затем были сложены в обширные два произведения. Относительно этого утверждения прежде всего возникает вопрос, составляют ли рти поэмы, каждая сама по себе, некое органическое эпическое целое или же, согласно распространенному теперь мнению, они лишены необходимого начала и конца и потому могли бы быть продолжены до бесконечности. Конечно, гомеровские поэмы по природе своей отличаются не сжатой взаимосвязью драматических произведений, а более свободным единством, так что они были открыты для некоторых вставок и прочих изменений, поскольку каждая часть тут может быть самостоятельной и казаться таковой. Однако все же они образуют в высшей степени по длинную, внутренне органическую эпическую целостность, и такое целое может создать только один человек. Представление, будто такого единства нет, а есть простое соединение разных рапсодий, сочиненных в сходном тоне, — варварское представление, противное искусству. Но если этот взгляд должен означать лишь то, что поэт как субъект исчезает перед своим творением, то это величайшая похвала. Тогда это значит только, что здесь нельзя обнаружить какой-либо субъективной манеры представления и чувства. Но так и обстоит дело в гомеровских поэмах. Здесь предстает только сама суть дела, объективная форма созерцания, присущая народу. Однако даже народное пение нуждается в устах, которые изливали бы в этом пении внутренний мир души, исполненной национального чувства, и еще более необходим для единого в себе произведения искусства единый в себе дух одного индивида.

b) Философские дидактические поэмы, космогонии и теогонии

Описанные выше поэтические виды брали в качестве своего материала в эпиграммах, гномах и дидактических поэмах особенные области природы или внешнего бытия человека, чтобы в сжатых словах, в более частной или более общей форме изложить представлению то, что составляет вневременное содержание и подлинно сущее в том или ином объекте, состоянии или же области, и чтобы при еще более тесном переплетении поэзии и действительности практически действовать посредством поэтического искусства. Второй круг отчасти идет вглубь, а отчасти уже менее следует целям поучения и исправления нравов. Это место мы можем отвести космогониям и теогониям, а также древнейшим философским произведениям, которые не были еще в состоянии полностью освободиться от поэтической формы.

α. Так, поэтическим остается, например, стиль изложения элеатской философии в поэмах Ксенофана и Парменида, особенно же во вступлении к философскому сочинению Парменида. Содержанием здесь является Единое, которое, в противоположность всему становящемуся и ставшему, особенным и отдельным явлениям, есть нечто непреходящее и вечное. Ничто особенное уже не удовлетворяет дух, стремящийся к истине и представляющий ее мыслящему сознанию вначале в ее абстрактнейшем единстве и первородности. Но, исполнившись величия этого предмета и борясь с его могуществом, душа в своем порыве склоняется одновременно и к лирическому, хотя все раскрытие истины, познаваемой мышлением, само по себе отличается чисто предметным и потому эпическим характером.

β. Во-вторых, содержание космогонических поэм составляет становление вещей, прежде всего природы, натиск и борьба дарящих в ней сил, а это ведет к тому, что поэтическая фантазия уже конкретнее и богаче начинает представлять себе свершение в форме деяний и событий. И воображение уже с большей или меньшей определенностью и устойчивостью персонифицирует силы природы, постепенно выделяющиеся в различные сферы и фигуры, и символически облекает их в формы человеческих поступков и событий. Такого рода эпическое содержание и изображение по преимуществу относится к восточным естественным религиям, и прежде всего индийская поэзия наиболее изобретательна в создании и разработке таких нередко варварских и разнузданных представлений о возникновении мира и о силах, действующих в нем.

γ. В-третьих, подобное же происходит и в теогониях, которые именно тогда получают свое надлежащее место, когда, с одной стороны, многочисленные отдельные боги не должны иметь конкретным содержанием своей власти и порождений исключительно жизнь природы, а с другой стороны, нет и единого бога, созидающего мир своей мыслью и духом и в ревностном монотеизме не терпящего рядом с собой других богов. Лишь греческое религиозное созерцание удерживает эту прекрасную середину и находит непреходящий материал теогоний в том, как Зевсов род богов постепенно вырывается из сферы неукротимых первобытных сил природы, а также в борьбе с этими природными прародителями: эти борьба и становление и представляют собой в действительности настоящую историю происхождения самих вечных богов поэзии.

Известный пример такого этического способа представления мы имеем в «Теогонии», дошедшей до нас под именем Гесиода. Здесь все происходящее уже всецело приобретает форму человеческих событий, и оно тем менее остается только символическим, чем более боги, призванные к духовному господству, освобождаются, чтобы предстать в соответствующем их сущности облике духовной индивидуальности, так что теперь они вправе поступать и быть изображенными как люди.

Но такого рода эпической поэзии недостает, с одной стороны, подлинно поэтического завершения. Ибо деяния и происшествия, которые могут быть описаны в такой поэме, сами по себе являются, конечно, необходимой последовательностью событий и случаев, но не индивидуальным действием, проистекающим из одного центра и в нем обретающим свое единство и завершение. С другой стороны, и содержание по своей природе не предлагает еще здесь созерцанию целостности, полной внутри себя, поскольку оно, по существу, лишено собственно человеческой действительности, которая только и может дать подлинно конкретный материал для господства божественных сил. Поэтому эпическая поэзия должна избавиться еще и от этих недостатков, прежде чем она сможет достичь закопченной формы.

a) Эпиграммы, гномы и дидактические стихотворения

Простейший, но еще односторонний и неполный в своем абстрактном сосредоточении вид эпического изложения состоит в том, чтобы выделить из конкретного мира и всего богатства изменчивых явлений все то, что необходимо и обосновано внутри себя, с целью высказать это само по себе, сжатым эпическим словом.

α. Первое, с чего мы можем начать рассмотрение этого вида, есть эпиграмма, пока она еще действительно остается эпиграммой, надписью на колонне, утвари, памятниках, дароприношениях и т. д., и пока она, словно некая духовная длань, указывает на что-то, объясняя словом, написанным на предмете, нечто само по себе пластическое, пространственное, присутствующее помимо речи. Здесь эпиграмма просто говорит, что такое есть эта вещь. Человек еще не высказывает свое самобытие, он глядит вокруг и присоединяет к предмету, месту, которое чувственно находится перед ним и занимает его интерес, сжатое скупое объяснение, касающееся самой сути дела.

β. Следующий шаг может быть найден в том, что прежняя удвоенность объекта в его внешней реальности и в надписи устраняется, поскольку поэзия высказывает свое представление о сути помимо чувственного присутствия предмета. Сюда относятся, например, гномы древних: нравственные изречения, которые в сжатой форме выражают то, что сильнее чувственных вещей, более прочно и имеет более всеобщий характер, чем памятник в честь того или иного деяния, что долговечнее жертвенных приношений, колонн и храмов. Это обязанности человека в его внешнем бытии, мудрость жизни, созерцание всего, что в духовном мире образует твердые основания и связующие узы для действия и познания человека. Эпический характер такого способа восприятия заключается в том, что подобные сентенции выступают не как субъективное чувство и чисто индивидуальная рефлексия, и в отношении производимого ими воздействия они также не обращаются к чувству с целью затронуть душу или интересы сердца, но пробуждают в сознании человека то, что исполнено содержания, в качестве чего-то должного, почетного и пристойного.

Такой эпический тон имеет отчасти древнегреческая элегия; например, от Солона сохранилось кое-что в этом роде, что по своему тону и стилю легко переходит в паренезу: увещевания, предостережения, касающиеся совместной жизни в государстве, законов, нравственности и т. п. Сюда можно причислить и «Золотые слова», приписываемые Пифагору. Но все это промежуточные виды, возникающие оттого, что в целом, правда, выдерживается тон определенного поэтического рода, однако при неполноте предмета он не может развиться в полную меру, а постоянно рискует тем, что примет отчасти также тон какого-либо другого рода, в данном случае, например, лирического.

γ. Такие изречения, какие я только что назвал, могут, в-третьих, выходя из своей фрагментарной обособленности и самостоятельности, соединяться в более обширное целое и завершаться в целостность чисто эпического характера, поскольку здесь связующим единством и подлинным средоточием выступает не просто лирическое настроение или драматическое действие, но некоторый действительный жизненный круг, существенная природа которого как в общем и целом, так и в отношении особых своих сторон, направлений, событий, обязанностей и т. д. должна быть представлена сознанию. В соответствии с характером всей этой эпической ступени, где все пребывающее и всеобщее как таковое выдвигается по большей части с этической целью предостережения, назидания и побуждения к нравственно цельной жизни, подобные произведения приобретают дидактический тон. Однако благодаря новизне мудрых изречений, свежести жизненного созерцания и наивности наблюдений они далеки еще от трезвой прозаичности позднейших дидактических поэм и, уделяя необходимое место описательному элементу, дают неоспоримое доказательство того, что как назидательность их, так и образность в целом непосредственно почерпнуты из самой действительности, пережитой и постигнутой в ее субстанции. В качестве конкретного примера приведу только «Труды и дни» Гесиода, где первозданный характер поучения и описания совершенно иначе радует душу с поэтической стороны, чем более холодная элегантность, ученость и систематическая последовательность Вергилиевых поэм о земледелии.

C. РАЗЛИЧИЯ РОДОВ ПОЭЗИИ

  1. Двумя основными моментами, согласно с которыми мы рассматривали до сих пор поэтическое искусство, были: с одной стороны, поэтическое вообще в отношении способа созерцания, организации поэтического произведения искусства и творческой субъективной деятельности; с другой стороны — поэтическое выражение как в плане представлений, которые должны быть постигнуты в словах, так и в плане самого языкового выражения и стихосложения.В этом отношении нам прежде всего надлежало выявить то, что поэзия должна избирать в качестве своего содержания духовное, но в художественной разработке его она не может ни останавливаться на формируемости содержания для чувственного созерцания, как другие изобразительные искусства, ни делать своей формой простую внутреннюю жизнь, звучащую для одной лишь души, или отношения рефлективного мышления, а должна держаться посредине между крайностями непосредственно чувственной наглядности и субъективностью чувствования или мышления. Этот срединный элемент представления принадлежит поэтому как той, так и другой почве. От мышления оно имеет сторону духовной всеобщности, которая непосредственно чувственную единичность сводит к более простой определенности; от изобразительного искусства представление сохраняет пространственную безразличную рядоположность. Ибо представление со своей стороны существенно отличается от мышления тем, что по способу чувственного созерцания, в котором оно берет свое начало, оно допускает безотносительное друг к другу существование всех особенных представлений, тогда как мышление, напротив, требует и вносит зависимость определений друг от друга, взаимные отношения, последовательность суждений, умозаключений и т. д. Если поэтому поэтическое представление в своих художественных созданиях делает необходимым внутреннее единство всего особенного, то такое единение должно все же оставаться скрытым из-за той несвязности, от которой вообще неспособна избавиться стихия представления, но именно это и позволяет поэзии представить свое содержание в органически жизненном сплетении его отдельных частей и сторон наряду с кажущейся самостоятельностью последних. При этом поэзия может сдвинуть избранное ею содержание или в сторону мысли, или в сторону внешнего явления и потому может не исключать из себя ни возвышеннейших спекулятивных идей философии, ни внешнего существования природы, — если только первое не излагается способом рассуждения или научной дедукции, а второе не представляется нам в своем лишенном значения внешнем бытии. Ведь и поэзия должна давать нам всю полноту мира, субстанциальная сущность которого наиболее богато развертывается адекватным искусству способом как раз во внешней действительности человеческих поступков, событий и излияний чувств.
  2. Но такое раскрытие, как мы видели, обретает свое чувственное существование не в дереве, камне или краске, а исключительно в языке. Его стихосложение, ударение и т. п. становятся как бы жестами речи, в которых духовное содержание получает свое внешнее бытие. Если мы спросим теперь, в чем же надлежит искать нам, так сказать, материальное существование этого способа высказывания, то речь не выступает здесь, подобно произведению изобразительного искусства, сама по себе, независимо от художественного субъекта, но только сам живой человек, говорящий индивид является носителем чувственного присутствия и наличной реальности поэтического создания. Поэтические произведения должны читаться вслух, петься, декламироваться, их должны представлять сами живые субъекты, подобно произведениям музыки.Мы, правда, привыкли читать эпические поэмы и лирические стихотворения про себя и только драматические слушать и смотреть в сопровождении жестов. Но поэзия согласно своему понятию, по существу, представляет собой звучащее искусство, и, если она должна выявиться в своей полноте как искусство, она тем более не может обойтись без этого звучания, что это ее единственная сторона, реально связывающая ее с внешним существованием. Ибо напечатанные или написанные буквы, конечно, тоже существуют внешне, но они суть только безразличные знаки для звуков и слов. Если мы уже раньше видели в словах лишь простые средства для обозначения представлений, то поэзия формирует по крайней мере временной элемент и звучание этих знаков, возвышая их тем самым до уровня материала, проникнутого духовной жизненностью того, что они обозначают. При печатании же эта одушевленность переводится в некую безразличную саму по себе зримость для глаза, не связанную уже больше с духовным содержанием. Не давая нам действительно звучащего слова и его временного внешнего бытия, печатный текст предоставляет нашей привычке переводить увиденное нами в элемент временной длительности и звучания.Поэтому если мы довольствуемся простым чтением, то это происходит отчасти из-за привычной быстроты, с которой мы представляем себе все прочитанное как произнесенное, отчасти же по той причине, что только поэзия из всех искусств завершена в наиболее существенных своих сторонах уже в стихии духа и не доводит до сознания свое основное содержание ни путем чувственного созерцания, ни путем слушания. Однако именно вследствие этой духовности она, будучи искусством, не может полностью устранить эту сторону своего действительного внешнего выявления, чтобы не прийти к такой же неполноте, с какой простой рисунок, например, должен заменять полотно великого мастера колорита.
  3. Будучи целостностью искусства, не ограниченного уже более односторонностью своего материала и вследствие этого исключительно одним особым видом внешнего исполнения, поэтическое искусство превращает различные способы художественного творчества вообще в свою особенную форму, и потому основание для разделения поэтических видов она черпает только из общего понятия художественного изображения.A. В этом отношении, во-первых, поэзия доводит до внутреннего представления развернутую целостность духовного мира в форме внешней реальности, тем самым повторяя внутри себя принцип изобразительного искусства, делающего наглядной саму предметную сторону. С другой стороны, эти пластические образы представления раскрываются поэзией как определенные действиями людей и богов, так что все совершающееся или исходит от нравственно самостоятельных божественных или человеческих сил, или же испытывает сопротивление со стороны внешних препятствий и в своем внешнем способе явления становится событием, в котором суть дела свободно раскрывается сама по себе, а поэт отступает на второй план. Придавать завершение таким событиям есть задача эпической поэзии, поскольку она поэтически повествует о каком-либо целостном в себе действии, а также о характерах, которыми порождается это действие в своем субстанциальном достоинстве или же в фантастическом сплетении с внешними случайностями.. Придавая этому действию форму развернутого события, происходящего само по себе, поэзия выявляет тем самым само объективное в его объективности.Этот мир, опредмеченный для духовного созерцания и чувства, исполняет теперь не певец, так чтобы мир этот мог возвещать о себе как о его собственном представлении и живой страсти, а рапсод, сказитель, и исполняет механически, наизусть и притом таким метром, который, скорее, тоже приближается к механическому, столь же однообразно и спокойно течет и катится вперед. Ибо то, о чем повествует сказитель, должно явиться как действительность, замкнутая сама по себе и удаленная от него как субъекта — как по своему содержанию, так и по изображению. И с этой действительностью он не смеет вступить в полное субъективное единение ни в отношении самой сути дела, ни с точки зрения исполнения.B. Во-вторых, другую, обратную эпической поэзии, сторону образует лирика. Содержание ее — все субъективное, внутренний мир, размышляющая и чувствующая душа, которая не переходит к действиям, а задерживается у себя в качестве внутренней жизни и потому в качестве единственной формы и окончательной цели может брать для себя словесное самовыражение субъекта. Здесь нет, следовательно, никакой субстанциальной целостности, которая развивалась бы как внешний ход происходящих событий. Обособленное созерцание, чувствование и размышление ушедшей внутрь себя субъективности высказывает здесь все, даже самое субстанциальное и объективное, как нечто свое — как свою страсть, свое настроение или рефлексию и как присутствующее в данный момент их порождение.

    Но это субъективное наполнение и внутреннее движение уже во внешнем своем произнесении не должно быть таким механическим говорением, какое достаточно и необходимо для эпического декламирования. Напротив: певец должен выразить все представления и размышления лирического произведения как субъективное наполнение самого себя, как нечто им самим прочувствованное. И поскольку одушевить его исполнение должна внутренняя жизнь, выражение ее обращается преимущественно к музыкальной стороне, отчасти допуская, а отчасти и требуя многосторонних оттенков голоса, пения, сопровождения музыкальных инструментов и тому подобного.

    C. Третий способ изобретения соединяет, наконец, оба первых в новую целостность, где нам предстают как объективное развертывание, так и его истоки в глубинах души индивида, так что теперь все объективное представляется принадлежащим субъекту и, наоборот, все субъективное созерцается, с одной стороны, в своем переходе к реальному выявлению, а с другой стороны, в той участи, к которой как к необходимому результату своих деяний приводит страсть. Здесь, как и в эпосе, перед нами широко развернуто действие с его борьбой и исходом, духовные силы выражают себя и оспаривают друг друга, входит запутывающий дело случай, и человеческая активность соотносится с воздействием все определяющего рока или с воздействием провидения, направляющего и царящего в мире.

    Однако действие это проходит перед нашим внутренним взором не только в своей внешней форме как нечто реально происходившее в прошлом и оживающее только в рассказе, но мы воочию видим перед собою, как оно свершается особой волей, проистекая из нравственности или безнравственности индивидуальных характеров, которые благодаря этому становятся средоточием всего в лирическом смысле. Одновременно индивиды являют себя не только со своей внутренней стороны как таковой, но выступают в осуществлении своей страсти и ее целей, и тем самым по образцу эпической поэзии, выделяющей все субстанциальное в его устойчивости, они измеряют ценность этих страстей и целей объективными обстоятельствами и разумными законами конкретной действительности, чтобы принять свою судьбу по мере этой ценности и по мере тех обстоятельств, в условиях которых индивид остается непоколебленным в своей решимости пролагать себе путь. Эта объективность, идущая от субъекта, и это субъективное, которое изображается в своей реализации и объективной значимости, есть дух в его целостности; будучи действием, он определяет форму и содержание драматической поэзии.

    Поскольку эта конкретная целостность внутри самой себя субъективна и равным образом выявляется в своей внешней реальности, то здесь, что касается действительного изображения (помимо живописного показа места действия и т. п.), для поэтического в собственном смысле требуется вся личность исполнителя, так что сам живой человек является материалом внешнего выявления. Ибо, с одной стороны, в драме, как и в лирике, характер должен высказывать все, что заключено в его душе, как свое личное. С другой же стороны, он действенно возвещает о себе как целостный субъект в своем реальном внешнем бытии перед лицом других, и благодаря его деятельности вовне сюда непосредственно присоединяется еще и жест, который не менее речи является языком души и требует художественного с собою обращения.

    Уже лирическая поэзия склонялась к тому, чтобы распределять разные чувства между разными певцами и развертываться в целые сцены. В драме же субъективное чувство переходит одновременно во внешнее выражение действия, делая поэтому необходимой чувственную наглядность игры жестов, которая благодаря всеобщности слова более конкретно связывается с личностью, носителем выражения, и более определенно индивидуализирует его и дополняет посредством позы, мимики, жестикуляции и т. д. Но если жест художественно доводится до такой степени выразительности, что может обходиться без помощи речи, то возникает пантомима, которая превращает ритмическое движение поэзии в ритмические и живописные движения членов тела. В этой пластической музыке положений и движений тела пантомима оживляет неподвижное, холодное скульптурное изваяние в одушевленности танца, соединяя таким образом внутри себя музыку и пластику.

    Эпос, то есть слово, сказание, рассказывает вообще, в чем суть дела, преображенная в слово, и требует самостоятельного в себе самом содержания, чтобы высказать, что это содержание представляет собой и каково оно. Предмет должен прийти к своему осознанию как предмет в своих отношениях и происходящих с ним событиях, в широте связанных с ним обстоятельств и их развитии, — предмет во всем своем внешнем бытии.
    В этом отношении мы, во-первых, обрисуем общий характер эпического;

    во-вторых, укажем особенные моменты, наиболее важные для эпоса в собственном смысле слова;

    и, в-третьих, назовем некоторые особые способы трактовки, осуществленные в отдельных эпических произведениях в рамках исторического развития этого рода поэзии.

c) Соединение ритмического стихосложения и рифмы

Если мы указанным образом отделили ритмическое стихосложение от рифмы и противопоставили их друг Другу, то, в-третьих, встает все же вопрос, мыслимо ли объединение того и другого и не имело ли оно места в действительности. В этой связи важны в первую очередь некоторые из новых языков. Дело в том, что в них нельзя отрицать известного возобновления ритмической системы, а в определенном отношении и соединения ее с рифмой. Если мы останемся в пределах нашего родного языка, то здесь в первом плане достаточно напомнить о Клопштоке, который не хотел знать рифмы и в своей эпической, как и в лирической поэзии чрезвычайно серьезно, неутомимо и усердно подражал древним. За ним последовали Фосс и другие, искавшие для ритмической разработки нашего языка более твердых законов. Напротив, Гёте было не по себе, когда он обращался к античным метрам, и он не без основания спрашивал:

Нам к лицу ль торжественный порядок
Сих, приличных древним, длинных складок?

(Перевод А. Голембы)

α. В этой связи я хочу просто продолжить то, что сказал выше, о различии древних и новых языков. Ритмическое стихосложение основано на долготе и краткости слогов по природе, у него с самого начала есть твердая мера, которую не может ни определить, ни изменить, ни поколебать никакой смысловой акцент. Но новые языки обходятся как раз без такой естественной меры, поскольку в них только словесное ударение, связанное со значением, может удлинить один слог по сравнению с другими. Такой принцип акцентуации не представляет собой надлежащей замены естественной долготы и краткости, поскольку он приводит к неустойчивости долготы и краткости самих по себе. Ибо если особенно подчеркнуть значительность одного слова, то значение другого, у которого как такового тоже есть свое ударение, будет снижено, так что указанная мера становится вообще относительной. «Du liebst» (нем. – «Ты любишь») в зависимости от акцента, который в соответствии со смыслом падает на оба слова или только на одно из них, может быть спондеем, ямбом и хореем.

Правда, и в нашем языке пытались вернуться к количеству слога по природе, устанавливая для него правила, по подобные определения нельзя провести при том перевесе, который обрели уже для себя духовный смысл и связанный с ним акцент. И действительно, это заложено в самой природе вещей. Ибо, чтобы естественная мера осталась основой, язык не должен еще одухотвориться до такой степени, как это с необходимостью имеет место в наши дни. Но если в своем развитии он дошел уже до такого господства духовного смысла над всяким чувственным материалом, то и определяющее основание для значимости слогов следует брать не в самом чувственном количестве, а в том, чему слова служат средством обозначения. Чувству свободы духа претит, чтобы временной момент языка самостоятельно утверждался и формировался сам по себе в своей объективной реальности.

β. Но это не значит, что мы изгоняем из нашего языка ритмическое пользование метрами, обходящееся без помощи рифмы; важно, однако, указать на то, что нынешнему развитию языка по его природе невозможно достигнуть пластичности метра в той закопченной форме, как она была присуща древним. Поэтому в качестве замены должен появиться и развиваться другой элемент, сам по себе уже более духовный, чем устойчивое естественное количество слога. Такой элемент — это стиховое ударение и цезура, которые развиваются теперь уже независимо от словесного ударения, а совпадают с последним и в результате обретают более значительную, хотя и более абстрактную акцентированность, поскольку благодаря такому согласованию с необходимостью исчезает многообразие тройной системы ударений, какую мы находили в древней ритмике. По той же самой причине могут удачно воспроизводиться только те ритмы древних, которые скорее западают в слух, ибо для более тонких различий и многообразных сочетаний отсутствует прочная количественная основа, а в рамках как бы более топорной системы ударений, которая становится теперь определяющим моментом, нет никаких возмещающих ее средств.

γ. Что касается, наконец, действительного соединения ритмической стороны и рифмы, то и это следует допустить хотя и в еще более ограниченных пределах, чем включение древних стихотворных размеров в новое стихосложение.

αα. Ибо преобладающее различение долгих и кратких слогов с помощью словесного ударения далеко не всегда оказывается достаточным материальным принципом и с чувственной стороны не всегда занимает наш слух в той мере, чтобы не приходилось — учитывая перевес духовной стороны поэзии — прибегать в качестве дополнения к повторяющемуся звучанию слов и слогов.

ββ. Вместе с тем с метрической точки зрения звучанию рифмы и силе ее звучания следует противопоставить равный по силе противовес. Но поскольку здесь должно развертываться и преобладать уже не количественное различие слогов по природе и не их многообразие, то в плане этого временного отношения дело может доходить только до простого повторения той же временной меры, метра, так что такт начинает заявлять здесь о себе в гораздо большей степени, чем это допустимо для ритмической системы. Таковы, например, наши немецкие рифмованные ямбы и хореи, которые мы привыкли, декламируя, скандировать с большим соблюдением такта, чем ямбы древних, обходившихся без рифм, тогда как выдерживание цезур, выделение отдельных слов, подчеркиваемых главным образом из-за их значения, и остановка на них вновь противодействуют абстрактной одинаковости и потому могут создавать живое многообразие. И вообще в поэзии практически никогда нельзя столь же строго придерживаться такта, как это в большинстве случаев неизбежно для музыки.

γγ. Если же рифма вообще должна соединяться только с такими размерами, которые, будучи взяты сами по себе, из-за простого чередования в них долгих и кратких слогов и беспрестанного повторения однородных стоп недостаточно формируют чувственный элемент в новейших языках, когда те получают ритмическую обработку, то применение рифмы в более многообразных метрах, образованных в подражание древним, как, например, — чтобы упомянуть лишь некоторые, — в алкеевой и сапфической строфе, было бы не только излишеством, но и неразрешенным противоречием. Ибо та и другая системы основаны на противоположных принципах, и попытка объединить их указанным способом привела бы только к сочетанию их в самой этой противоположности, что породило бы неснятое, а потому неуместное противоречие. В этом отношении применение рифмы следует допустить только там, где принцип древнего стихосложения проявляется в более отдаленных отголосках и с существенными видоизменениями, проистекающими из системы рифмы.

Таковы те существенные моменты, которые можно в целом установить относительно отличия поэтического выражения от прозы.

b) Рифма

Потребность в новом обращении с языком с его чувственной стороны можно попытаться объяснить внешне той порчей, которой подверглись древние языки у чужих народов, — однако процесс этот заключен в природе самих вещей. Ближайшее, что соразмеряет внешнюю сторону поэзии с внутренней, это долгота и краткость слогов, не зависимая от их значений. Для сочетаний таких слогов, цезур и т. п. искусство вырабатывает свои законы, которые хотя и должны гармонировать, в общем, с подлежащим изображению характером содержания, но в отдельном и особенном не должны допускать, чтобы долгота и краткость или ударение определялись исключительно духовным смыслом и вся эта сторона абстрактно подчинялась ему. Однако чем более внутренним и духовным является представление, тем больше выходит оно за пределы этой природной стороны, которую не может уже пластически идеализировать, и настолько концентрируется в самом себе, что или вообще устраняет всю как бы телесную сторону языка, или выделяет в оставшемся только то, во что входит ради своего сообщения духовный смысл, а все прочее оставляет как нечто незначительное и побочное.

Подобно тому как романтическое искусство в отношении всего способа своего восприятия и изображения осуществляет подобный же переход к сосредоточенной внутри себя собранности духовного и для выражения субъективного обращается к наиболее подходящему материалу, к звучанию, так и романтическая поэзия, в которой вообще сильнее раздается душевный тон чувства, погружается в игру с обособившимися звучаниями слогов и слов и переходит к самонаслаждению в переливах этих звучаний, учась разделять их, сочетать друг с другом и сливать воедино отчасти с проникновенной углубленностью, отчасти с архитектонически-рассудочной проницательностью, свойственной музыке. С этой стороны рифма не случайно развилась только в романтической поэзии, будучи необходимой для нее. Потребность души в том, чтобы внимать самой себе, выявляется с большей полнотой, находя удовлетворение в одинаковом звучании рифмы, которая делает безразличной твердо установленную меру времени и стремится лишь вернуть нас к самим себе через повторение сходных звучаний. Стихосложение сближается поэтому с музыкальным началом как таковым, то есть со звучанием внутреннего мира, освобождаясь от всего как бы вещественного в языке, а именно от естественной меры долготы и краткости.

Что касается более определенных моментов, важных для этой сферы, то я хочу добавить лишь краткие общие замечания о следующем:

во-первых, о происхождении рифмы;

во-вторых, о более конкретных отличиях этой области от ритмического стихосложения;

втретьих, о разновидностях в этой области.

α. Мы уже видели, что рифма принадлежит романтической форме поэзии, нуждающейся в большей отчетливости звучания, разработанного само по себе, поскольку здесь внутренняя субъективность хочет внимать самой себе в материальной стихии звука. Там, где обнаруживается эта ее потребность, она с самого начала находит для себя такой язык, который я обрисовал выше в связи с необходимостью рифмы, или же она пользуется, однако в соответствии с новым принципом, прежним имеющимся языком, например латинским, который устроен совершенно иначе и требует ритмического стихосложения, или же она преобразует этот прежний язык в новый настолько, чтобы ритмический элемент был утрачен им и рифма могла составлять теперь самую суть дела, как это имеет место, например, во французском и итальянском языках.

αα. И в этом отношении мы находим, что христианство с ранних пор насильственно вносило рифму в латинское стихосложение, хотя последнее и основывалось на других принципах. Правда, сами эти принципы были, скорее, привиты ему греческим стихосложением и, не будучи изначально порождены латинским языком, в самих претерпеваемых ими видоизменениях обнаруживают тенденцию, сближающуюся по своему характеру с романтическим. А именно, с одной стороны, римское стихосложение в самую раннюю свою пору находило свое основание не в естественной долготе и краткости слогов, а измеряло количество слога в зависимости от ударения, так что только в результате ближайшего знакомства с греческой поэзией и подражания ей был воспринят и усвоен просодический принцип последней. С другой стороны, римляне сделали более жесткой подвижную и радостную чувственность греческих метров, придали им более резко выявленную структуру и строгую правильность, и прежде всего благодаря тому, что они более твердо установили место пезуры как в гекзаметре, так и в алкеевой и сапфической строфе и т. д. Кроме того, даже в пору расцвета римской литературы у самых образованных поэтов довольно часто встречаются рифмы. Так, у Горация в его «Ars poetica» (стихи 99 и 100) говорится:

Non satis est, pulchra esse poemata: dulcia sunto,
Et quocunque volent, animum auditoris agunto

Недостаточно, чтобы стихотворения были красивыми, пусть будут сладостными, и пусть увлекут за собой душу слушателя.

Если это и получилось со стороны поэта совершенно непреднамеренно, то все же можно считать странным совпадением, что именно на том самом месте, где Горацпй требует dulcia poemata (латин. — сладостные стихотворения), оказалась рифма. А Овидий еще менее избегает подобных рифм. Если, как сказано, все это и случайно, то все равно образованному римскому слуху, как видно, не были неприятны такие рифмы, так что они могли уже прокрадываться в стихи, пусть изредка и в виде исключения. Однако этой игре звучаний недостает еще более глубокой значительности романтической рифмы, которая подчеркивает не звучание как таковое, а внутренний момент, значение в нем. Именно это и составляет характерное отличие весьма древней индийской рифмы от рифмы современной.

После нашествия варварских племен вместе с порчей системы ударений в древних языках и с нараставшим благодаря христианству субъективным моментом чувства прежняя ритмическая система стихосложения перешла в систему рифмы. Так, в гимне св. Амвросия просодия уже полностью направляется речевым ударением, прокладывая путь рифме. Первое сочинение святого Августина, написанное против последователей Доната, точно так же является рифмованной поэмой, и от упомянутых выше случайных рифм следует очень четко отличать так называемые леониновы стихи, представляющие собой сознательно зарифмованные гекзаметры и пентаметры. Эти и подобные им явления свидетельствуют о нарождении рифмы внутри самой ритмической системы.

ββ. Правда, с другой стороны, исток нового принципа стихосложения искали у арабов. Однако великие арабские поэты относятся к более позднему времени, чем появление рифмы на христианском Западе, тогда как сфера предмагометанского искусства, соприкасаясь с Западом, не оказывает на него влияния. Кроме того, в арабской поэзии с самого начала слышна близость романтическому принципу, и рыцари эпохи крестовых походов довольно скоро распознали в ней то же настроение, так что можно легко представить, что при внешней независимости родства той духовной почвы, на которой произрастает поэзия на магометанском Востоке и на христианском Западе, столь же независимо появляется и новый вид стихосложения.

γγ. Третьим элементом, в котором тоже можно проследить возникновение рифмы и явлений, сопутствующих ей, и на этот раз без влияния древних языков или языка арабского, являются германские языки, какими мы встречаем их на самой ранней ступени их развития у скандинавов. Примером служат здесь песни Старшей Эдды, которые выдают свое раннее происхождение, хотя собраны и составлены гораздо позже. Здесь нет, правда, как мы еще увидим, звучания рифмы в собственном смысле слова, звучания, развившегося в полную меру, однако есть все же существенное выделение отдельных звуков и правильная закономерность в определенном их повторении.

β. Во-вторых, характерное отличие новой системы от прежней важнее ее происхождения. Основной момент, который является здесь решающим, я уже затронул выше, остается только более подробно изложить его.

Ритмическое стихосложение достигло ступени наиболее прекрасного и разнообразного своего развития в греческой поэзии, из которой мы можем поэтому вывести определяющие признаки всей этой области. Вкратце эти моменты сводятся к следующему.

Во-первых, греческая поэзия делает своим материалом не звучание как таковое — слогов или слов, а звучание слога в его временной длительности, так что внимание не должно направляться ни исключительно на отдельные слоги или буквы, ни исключительно на простое качественное сходство или одинаковость звучания. Напротив, звучание остается еще в нераздельном единстве с твердой временной мерой его определенной длительности, так что по мере движения того и другого слух одинаково должен идти вслед как за количеством каждого отдельного слога, так и за закономерностью их ритмической поступи. Во-вторых, мера долготы и краткости, а также ритмического повышения и понижения и многообразного оживления более четкими цезурами и задержками основывается на естественном элементе языка, а не руководствуется таким ударением, посредством которого только духовный смысл слова придает вес тому или иному слогу и слову. Стихосложение с присущим ему составом стоп, стиховым ударением, цезурами и пр. оказывается в этом отношении столь же независимым, как и сам язык, который уже за пределами поэзии черпает свою акцентуацию не из значительности корневого слога, а из естественной долготы и краткости слогов и их последовательности. Благодаря этому, в-третьих, для того чтобы внести в стих живость, выделяя определенные слоги, существует, с одной стороны, ритм и ударение стиха, а с другой стороны, вся остальная акцентуация, которые, не мешая друг другу и не подавляя друг друга, переплетаются между собой, создавая двойное многообразие целого. Равным образом они позволяют и поэтическому представлению устанавливать особый порядок и движение слов, чтобы слова, более важные по своему духовному смыслу, получили подобающий им акцент.

αα. Самое первое, что изменяет рифмованное стихосложение в этой системе, это неоспоримая значимость слогов в соответствии с их количеством по природе. Если поэтому должен оставаться еще хотя бы один метр, он должен искать основание для количественного замедления или ускорения в какой-либо другой области, поскольку это основание не обнаруживается уже в естественной долготе или краткости. Но такой областью, как мы видели, может быть только духовный элемент, смысл слогов и слов. Значимость определяет теперь, будучи последней инстанцией, количество слога, если вообще эта мера еще рассматривается как существенная, и тем самым она переводит критерий из внешнего бытия и его естественной устроенности во внутренний мир.

ββ. Но с этим связано и другое следствие, которое выявляется теперь как еще более важное. Ибо, как я уже указал выше, это сосредоточение акцента на значимом корневом слоге подтачивает независимое развитие многообразных форм окончаний, в оттеснении которых на задний план по сравнению с корнем не нуждается, однако, ритмическая система, поскольку она не заимствует у духовного смысла ни меры долготы и краткости, ни акцентирующего ударения. Но если отпадает такое развертывание и естественно присущее ему расположение стоп стиха в соответствии с твердо данным количеством слога, то вместе с этим по необходимости рушится и вся система, основанная на метре и его правилах. Таковы, например, французские и итальянские стихи, где полностью отсутствуют метр и ритм, как понимали их древние, важно лишь определенное число слогов.

γγ. Единственно, что может возместить такую утрату, это рифма. Если, с одной стороны, уже не временная длительность призвана формировать целое и если звучание слогов с их равномерной и естественной значимостью уже не изливается через нее, а с другой стороны, духовный смысл овладевает корневыми слогами и объединяется с ними в тесное единство, без дальнейшего органического разрастания, — то в качестве последнего чувственного материала, который может еще хранить независимость от метра и от ударения корневых слогов, остается только звучание слогов.

Но такое звучание, чтобы обратить на себя внимание, должно, во-первых, быть более сильным, чем то чередование различных звуков, какое мы находим в старых размерах, и должно гораздо более преобладать над всем остальным по сравнению со звучанием слогов в обычной речи. Ведь теперь это звучание должно не только заменить метр в его временной расчлененности, но и решить иную задачу — выделить чувственный элемент в отличие от того господства акцентирующего смысла, преобладающего надо всем. Ибо если представление достигло проникновенной углубленности духа внутри себя, для которой чувственная сторона речи становится безразличной, то звучание должно исторгаться из этой проникновенности с большей материальностью и более грубо, чтобы вообще только быть замеченным. По сравнению с нежным веянием ритмического благозвучия рифма — просто глухой звон, не нуждающийся в столь утонченно развитом слухе, которого требует греческое стихосложение.

Во-вторых, рифма, правда, не отделяется здесь от духовного смысла корневых слогов как таковых и представлений в целом, но одновременно она способствует относительно самостоятельной значимости чувственного звучания. Этой цели можно достигнуть только тогда, когда манера, в которой звучат одни слова, отличается от того, как слышатся другие, и в такой изоляции звучание обретает независимое внешнее бытие, восстанавливая права чувственной стихии этими мощными усилиями материала. Поэтому в сравнении с всеохватывающим ритмическим благозвучием рифма представляет собой обособленное, отдельно вычлененное звучание.

В-третьих, мы видели, что именно субъективная внутренняя жизнь должна в своем идеально-духовном сосредоточении предаваться таким звучаниям, находя в них удовлетворение. Но если рассмотренные ранее средства стихосложения с их обширным многообразием отпадают, то с чувственной стороны для такого вслушивания в самое себя остается только одно — более формальный принцип повторения совершенно одинаковых или сходных звучаний, которые затем со стороны духа могут вновь связываться с родственными значениями, выделенными и сопряженными друг с другом в звучании обозначающих их зарифмованных слов. Метр в ритмическом стихосложении выявил себя как многократно расчлененное отношение различных долгот и краткостей слогов, рифма же, с одной стороны, более материальна, а с другой стороны, более абстрактна в самой этой материальности: она есть простое напоминание духу и слуху о возвращении одинаковых или сходных звуков и значений, о возвращении, в котором субъект осознает сам себя, постигая себя как деятельность полагания и вслушивания и удовлетворяясь этим.

γ. Что же касается, наконец, особых видов, на которые распадается эта новая система поэзии, поэзии преимущественно романтической, то я вкратце остановлюсь на самом главном в отношении аллитерации, ассонанса и рифмы в собственном смысле слова.

αα. Во-первых, аллитерацию в наиболее развитом виде мы находим в древней скандинавской поэзии, где она составляет основу, тогда как ассонанс и конечная рифма, которые тоже играют не последнюю роль, встречаются только в известных разновидностях стиха. Принцип рунической буквенной рифмы есть потому наиболее неполный способ рифмования, поскольку он не требует повторения целых слогов, а настаивает только на повторении одной и той же буквы, а именно первой буквы слова. Поскольку созвучие здесь выявлено слабо, то, с одной стороны, необходимо, чтобы для этой цели использовались только такие слова, которые сами по себе уже несут на своем начальном слоге значительное ударение. С другой стороны, такие слова не должны далеко отстоять друг от друга, чтобы одинаковость их начала была, по существу, заметна для слуха. В остальном же аллитерируемая буква может быть и двойной и простой согласной и даже гласной, хотя главную роль играют согласные, в соответствии с природой языка, в котором преобладает аллитерация.

В связи с такими условиями в исландской поэзии утвердилось правило (см. «Исландское стихосложение» Раска в переводе Монике, Берлин, 1830, стр. 14—17), что все рифмуемые руны требуют ударных слогов, первые буквы которых не могут встречаться в других существительных, имеющих ударение на первом слоге, в тех же самых стихах, но из трех слов, первая буква которых составляет рифму, два должны находиться в первом, а третье, содержащее главную букву, вносящую правило, — в начале второго стиха. Помимо этого при абстрактности одинакового звучания простых начальных букв употребляются для буквенных рифм преимущественно слова, более или менее важные по своему значению, так что и здесь дело не обходится без соединения звучания и смысла слов. Дальнейшие подробности я вынужден, однако, опустить.

ββ. Во-вторых, ассонанс относится уже не к начальной букве, а приближается к рифме, будучи одинаковым по своему звучанию повторением той же буквы в середине и на конце разных слов. Ассонирующие слова не обязаны, правда, составлять конец стиха, но, как правило, именно заключительные слоги стихов сопрягаются ассонансом между собою благодаря равенству отдельных букв, — в отличие от аллитерации, которая основную букву помещает в начало стиха. Если брать ассонанс в наиболее развитом его виде, то нужно обратиться к романским народам, особенно к испанцам, — полнозвучный язык их особенно хорошо приспособлен для повторения одной и той же гласной. В целом ассонанс ограничен гласными, однако могут повторяться как одинаковые гласные, так и одинаковые согласные, а также сочетания согласных с гласной.

γγ. То, что таким образом лишь не полностью дано выявить аллитерации и ассонансу, рифма доводит наконец до наиболее зрелого явления. Ибо в рифме происходит, как известно, полное совпадение звучания целых основ, за исключением только печальных букв, и основы эти ввиду такой одинаковости отчетливо сопрягаются в своем звучании. И дело здесь не в числе слогов, поскольку могут и должны рифмоваться как односложные, так и двусложные и многосложные слова, в результате чего возникает или мужская рифма, завершающаяся ударным слогом, или женская, переходящая к двум слогам, или же, в-третьих, дактилическая рифма, распространяющаяся на три и большее число слогов. К первой особенно склонны северные языки, ко второй — южные, например итальянский и испанский; немецкий и французский находятся, так сказать, посредине между ними; рифмы, захватывающие больше, чем три слога, более или менее часто встречаются лишь в немногих языках.

Место рифмы — в конце строк, где рифмующееся слово, хотя ему не обязательно каждый раз сосредоточивать в себе духовную весомость смысла, привлекает к себе внимание своим звучанием и где отдельные стихи или следуют друг за другом согласно закону абстрактно одинакового повторения одной и той же рифмы, или же соединяются, разделяются и сопрягаются в многообразные, более далекие или близкие отношения посредством более изощренной формы правильного чередования и многообразных симметричных переплетений. Находясь в таких отношениях между собой, отдельные рифмы как бы непосредственно находят друг друга или убегают и при этом все же ищут друг друга, так что они или сразу удовлетворяют ухо, прислушивающееся к ним в ожидании, или же своим более длительным отсутствием щекочут, обманывают, томят слух, но в конце концов всегда оставляют его примиренным — своим правильным порядком и повторением.

Среди особых видов поэтического искусства более всего прибегает к помощи рифмы лирическая поэзия ввиду своей внутренней проникновенности и субъективной выразительности. Благодаря этому лирика уже саму речь превращает в музыку чувства и мелодическую симметрию, — не метра и ритмического движения, но звучания, в котором внятно для самого себя звучит внутренний мир души. Поэтому и при таком способе пользования рифмой создаются более простые или многообразно расчлененные строфы, каждая из которых сама по себе замыкается в завершенное целое; такой игрой с тонами и звуками, то чувствительной, то остроумной, являются, например, сонеты и канцоны, мадригал и триолет. Эпическая же поэзия, если только она меньше соединяется с лирическими элементами, придерживается при всех своих переплетениях, скорее, равномерного движения, не замыкаясь в строфы; примером этого могут служить терцины в «Божественной комедии» Данте в отличие от его лирических канцон и сонетов. Однако я не хочу входить здесь в детали.

a) Ритмическое стихосложение

В отношении ритмической системы, обходящейся без рифмы, важнейшими оказываются следующие моменты:

во-первых, строгий метр в следовании слогов с простым различением слогов долгих и кратких, равно как многообразное их соединение в определенные соотношения и размеры;

во-вторых, оживление ритма посредством ударения, цезуры и столкновения ударения слова и ударения стиха;

в-третьих, благозвучие как такая сторона стиха, которая может выявляться в этом движении благодаря звучанию слов, не будучи при этом скованной рифмами.

α. Что касается ритмической стороны, делающей своим главным моментом не изолированно взятое звучание как таковое, но временную длительность и движение, то

αα. Для нее исходной точкой является естественная долгота и краткость слогов, элементами для простейшего различения которых служат сами звуки речи, то есть подлежащие выговариванию буквы — гласные и согласные.

По своей природе долгими являются прежде всего дифтонги ai, oi, ae и др., поскольку они в самих себе, что бы ни говорили новейшие учебники, представляют собой конкретное удвоенное звучание, собирающееся в единое целое, подобно зеленому цвету среди красок. Равным образом долгими являются длительно звучащие гласные. Сюда присоединяется еще третий принцип — принцип положения, характерный уже для санскрита, равно как для греческого и латинского языков. А именно — если между двумя гласными стоят два или несколько согласных, то они явно образуют для речи более затруднительный период: для произнесения их органу речи требуется больше времени, и это вызывает задержку, что делает слог, вопреки краткости гласной, ритмически долгим, хотя и не протяжным. Например, если я скажу: mentem nec sucus, то переход от одной гласной к другой в словах mentem и nec не так прост и легок, как в слове sucus. Новейшие языки не придерживаются этого различия, а выставляют другие критерии, даже если они и придерживаются долготы и краткости слогов. Однако благодаря этому слоги, принимаемые независимо от их положения за краткие, довольно часто ощущаются жесткими, поскольку они препятствуют требуемому более быстрому движению вперед.

В отличие от слогов, долгих благодаря дифтонгам, долгим гласным или положению, краткими по природе оказываются слоги, образуемые краткими гласными, если между первой и следующей за ней нет двух или более согласных.

ββ. Поскольку слова, будучи, с одной стороны, многосложными, уже сами по себе представляют многообразие долгих и кратких слогов, а с другой стороны, будучи односложными, могут соединяться с другими словами, то в результате этого возникает чередование разнообразнейших слогов и слов, не определенное вначале никакой твердой мерой и потому случайное. Упорядочить эту случайность составляет такой же долг поэзии, как задачей музыки было точно определить через единство временной меры беспорядочную длительность отдельных звуков. Поэтому поэзия выставляет отдельные сочетания долгих и кратких слогов в качестве закона, с которым должна считаться последовательность слогов и в отношении временной длительности. В результате мы прежде всего получаем различные временные отношения. Простейшим из них является отношение равных величин, — например, дактиль или анапест, в которых затем крат-

кие слоги по особым законам вновь могут стягиваться в долгие (спондей). Во-вторых, долгий слог может находиться рядом с кратким, так что возникает уже более глубокое различие длительности, хотя и в простейшем виде, — например, ямб и хорей. Более сложным оказывается такое сочетание, когда между двумя долгими слогами вставляется краткий или же когда краткий предшествует двум долгим, как в кретике и бакхии.

γγ. Если бы подобные временные отношения, взятые по отдельности, могли произвольно следовать друг за другом во всей своей пестроте, то они опять-таки открыли бы двери беспорядочной случайности. Ибо, с одной стороны, это действительно разрушило бы всю цель, стоящую перед закономерностью таких отношений, а именно — упорядоченность чередования долгих и кратких слогов, а с другой стороны, здесь не было бы никакой определенности для начала, середины и конца, так что произвол, вновь здесь обнаруживающийся, всецело противодействовал бы тому, что мы уже установили выше при рассматривании метра и такта в музыке, об отношении воспринимающего «я» к временной длительности звуков.

«Я» нуждается в том, чтобы собраться в себе самом, возвратиться из беспрестанного течения во времени, которое оно воспринимает только как определенные временные единства, через отмеченное их начало, закономерную последовательность и завершение. По этой причине и поэзия соединяет отдельные временные соотношения в стихи, которые получают определенное правило с точки зрения типа и числа стоп, а также их начала, продолжения и завершения. Так, ямбический триметр состоит из шести ямбических стоп, которые попарно образуют ямбическую диподию; гекзаметр — из шести дактилей, которые в определенных местах в свою очередь могут стягиваться в спондеи, и т. д. Поскольку таким стихам предоставлена возможность вновь и вновь повторяться тем же или сходным образом, то в этой их последовательности вновь выявляется или неопределенность — в отношении твердого окончательного завершения, или же монотонность и вследствие этого ощутимый недостаток внутренне разнообразной структуры. Чтобы помочь этой беде, поэзия перешла, наконец, к созданию строф с их различной организацией, особенно для целей лирического выражения. Сюда относится, например, элегический дистих у греков, далее алкеева и сапфическая строфа, а также все те искусные формы, которые разработали Пиндар и знаменитые драматические поэты в лирических излияниях и иных медитациях трагических хоров.

Но хотя музыка и поэзия и удовлетворяют одним и тем же потребностям в отношении метра, все же нельзя не упомянуть о различии, существующем между ними. Самое важное расхождение порождает здесь такт. Долго спорили о том, следует ли равномерное, похожее на такты повторение одинаковых отрезков времени принимать за метры древних или же не следует. В общем, можно утверждать, что поэзия, делающая слово простым средством сообщения, не может в отношении времени этого сообщения столь абстрактно подчиниться абсолютно твердой мере в своем движении, как это происходит с музыкальным тактом. В музыке звук есть нечто замирающее, лишенное опоры, и потому он неизбежно нуждается в твердости, вносимой тактом. Речь же обходится без такой прочной основы, поскольку, с одной стороны, она имеет опору в самом представлении как таковом, а с другой, вообще не исчерпывается внешней стороной звучания, а как раз сохраняет внутреннее представление в качестве своего существенного художественного элемента. Поэтому в представлениях и чувствах, ясно выражаемых словами, поэзия непосредственно находит субстанциальное определение меры своего задержания, поспешного движения, пребывания, промедления и т. п., подобно тому как сама музыка в речитативе уже начинает освобождаться от неподвижного однообразия такта. Если бы поэтому метр мог целиком склониться перед законом такта, то различие между музыкой и поэзией, по крайней мере в этой области, было бы полностью устранено и временной элемент стал бы брать верх в такой степени, какую не может допустить поэзия в соответствии с ее природой.

Сказанное можно представить как основу для требования, что хотя в поэзии и должна господствовать временная мера, метру и отнюдь не такт, однако смыслу и значению слов должна быть предоставлена сравнительно более всеобъемлющая власть над другой стороной. Если в этом плане более внимательно рассмотреть отдельные метры древних, то может, правда, показаться, что гекзаметр более всего подчиняется движению со строгим соблюдением такта, как на том особенно настаивал старик Фосс, однако именно гекзаметр и не допускает такого предположения ввиду каталексы последней стопы. Но если Фосс хочет, чтобы даже алкееву и сапфическую строфы читали с таким же абстрактным соблюдением равномерных временных отрезков, то это всего-навсего каприз и насилование стиха.

Вообще говоря, требование это можно объяснить привычкой к немецкому ямбу, всегда применяемому с совершенно одинаковым чередованием ударных и безударных слогов и одинаковым метром. Но ведь уже древний ямбический триметр столь красив главным образом потому, что он состоит не из шести ямбических стоп, совершенно одинаковых по времени, а допускает как раз на первой стопе диподии спондей, а в конце дактиль и анапест, так что таким путем снимается однообразие построения одного и того же метра и всякое подобие такту. Но и без того еще более разнообразны лирические строфы, так что здесь a priori следовало бы показать, что такт сам по себе необходим, ибо a posteriori этого нельзя усмотреть.

β. Однако настоящее оживление в ритмический метр вносят только ударение и цезура, составляющие параллель к тому, что в музыке известно нам как тактовый ритм.

αα. Ибо и в поэзии у всякого временного отношения есть прежде всего свое особое ударение, то есть закономерно выделяются определенные места, притягивающие к себе другие и так впервые замыкающиеся в некое целое. Тем самым открывается широкий простор для многообразной значимости слогов. Ибо, с одной стороны, долгие слоги уже вообще кажутся выделенными по сравнению с краткими, так что, когда на них падает ударение, они оказываются вдвойне весомыми по сравнению с краткими и выделяются даже по сравнению с безударными долгими слогами. С другой стороны, может случиться и так, что более краткие слоги получают ударение, так что сходное отношение проявится обратным образом.

Но прежде всего, как я упомянул уже выше, начало и конец отдельных стоп не должны абстрактно совпадать с началом и концом отдельных слов. Ибо, во-первых, переход замкнутого в себе слова за пределы стоны обеспечивает связь ритмов, которые иначе распались бы. Во-вторых, если стиховое ударение приходится на конец такого слова, то в результате возникает заметная цезура, ибо конец слова уже вынуждает к некоторой задержке, и именно эта задержка благодаря связанному с ней ударению преднамеренно делается ощутимой в качестве цезуры, членящей непрерывно текущее время. Без таких цезур не обходится ни один стих. Ибо хотя определенное ударение и сообщает отдельным стопам более конкретное различие внутри себя и тем самым известное многообразие, но такое оживление ритма, особенно в стихах, однообразно повторяющих одну и ту же стопу, как, например, в нашем ямбе, все же оставалось бы вполне абстрактным и монотонным, а отдельные стоны опять распадались бы без всякой связи между собой. Такой голой монотонности и препятствует цензура, внося в протекание стиха, вялое в силу своей недифференцированной правильности, взаимосвязь и высшую жизнь, которая, ввиду того что цезура может появиться в разных местах, становится многогранной и благодаря установленной определенности цезуры не может впасть в беспорядочный произвол.

К стиховому ударению и цезуре присоединяется, в-третьих, еще и то ударение, каким обладают слова сами по себе помимо метрического пользования ими. Благодаря этому вновь расширяется многообразие акцентов и степени ударности отдельных слогов. Ибо это языковое ударение может, с одной стороны, выступать в связи со стиховым ударением и с цезурой, усиливая их путем такого сочетания. С другой же стороны, оно независимо от них может приходиться на слоги, не выделенные каким-либо образом, и, поскольку последние в силу своей значимости в качестве слогов все же нуждаются в акцентировке, они как бы сталкиваются с ритмом стиха, что придает всему целому новую своеобразную жизненность.

Нашему теперешнему слуху необычайно трудно расслышать красоту ритма во всех указанных здесь отношениях, потому что в наших языках все элементы, которые должны соединиться для создания такого метрического достоинства, отчасти уже не существуют с той резкой выраженностью и той устойчивостью, какими они обладали у древних, а место их занято другими средствами, удовлетворяющими иным художественным потребностям.

ββ. Но, во-вторых, помимо этого над всей значимостью слогов и слов в рамках метрического их положения возвышается ценность их со стороны поэтического представления. Благодаря этому имманентному им смыслу они также оказываются либо выделенными, либо в качестве менее значительных оттесненными на задний план, что только и придает стиху окончательную высоту духовной жизненности. Однако в этом отношении поэзия не может идти так далеко, чтобы прямо противопоставить себя ритмическим законам метра.

γγ. Характеру размера в целом соответствует теперь, особенно со стороны ритмического движения, и определенный тип содержания, прежде всего особый вид движения наших чувств. Так, гекзаметр со своим спокойно колышущимся потоком подобает более равномерному течению эпического повествования, тогда как в сочетании с пентаметром и его симметрическими и твердо установленными цезурами он приближается к строфе, а в простоте своей правильности соответствует элегии. Ямб в свою очередь торопливо шагает вперед и особенно подходит для драматического диалога, анапест характеризует ритмически мужественную и ликующую поспешность, и подобные черты легко найти и для других стихотворных размеров.

γ. Но, в-третьих, и эта первая область ритмического стихосложения не останавливается на простом варьировании и оживлении временной длительности, а вновь переходит к действенному звучанию слогов и слов. В отношении такого звучания древние языки, где ритм утверждается как основная сторона, в соответствии со сказанным выше, существенно отличаются от остальных, новых языков, использующих по преимуществу рифму.

αα. В греческом и латинском языках, например, корневой слог благодаря формам окончаний при склонении и спряжении преображается во множество слогов разного звучания, имеющих свое особое значение, хотя и лишь в качестве модификации корневого слога. Таким образом последний выступает как основное субстанциальное значение всех этих многообразно развившихся звуков, но по отношению к их звучанию не претендует на исключительное или преимущественное господство. Если мы слышим слово amaverunt, то здесь три слога присоединяются к основе, и ввиду числа и длительности этих слогов, если бы среди них даже и не было слогов долгих по природе, ударение сразу же материально отделяется от корневого слога, вследствие чего основное значение и ударение расходятся. В таком случае ухо, поскольку ударение падает не на главный слог, а на какой-то другой, выражающий только второстепенное уточнение, уже по этой причине может прислушиваться к звучанию разных слогов и следить за их движением, ибо за ним сохраняется полная свобода внимать естественной просодии и от него требуется ритмически упорядочивать эти слоги, долгие или краткие по своей природе.

ββ. Совершенно иначе обстоит дело с современным немецким языком. То, что в греческом и латинском выражалось префиксами, суффиксами и прочими видоизменениями слов, как это мы только что отметили, то в более новых языках отрывается от корневого слога, особенно в глаголах, так что окончания, прежде развертывавшиеся в пределах одного и того же слова с его многообразными оттенками значений, теперь обособляются, становясь отдельными словами. Сюда относится, например, постоянное применение множества вспомогательных глаголов, самостоятельное выражение желательного наклонения особыми глаголами, отделение местоимений и т. д. В результате слово остается теперь, с одной стороны, сосредоточенным внутри себя в качестве простого целого, тогда как прежде, в указанном выше случае, оно расширялось до разнообразного звучания множества своих слогов, когда уничтожалось ударение корневого слога, основного его смысла.

Слово не является теперь как последовательность звучаний, которые, будучи как бы простыми модификациями, сами по себе уже не настолько занимают своим смыслом, чтобы ухо не могло вслушиваться в их свободное звучание и движение этого звучания во времени. Но, с другой стороны, ввиду своей концентрированности основное значение приобретает такой вес, что всю тяжесть ударения оно притягивает исключительно к себе одному, а поскольку ударение связано теперь с основным смыслом, то совпадение их не дает уже обнаружиться естественной долготе и краткости других слогов, но заглушает их. Корни большинства слов в общем и целом несомненно кратки, сжаты, состоят из одного или двух слогов. Но если, как это, например, в полной мере происходит в нашем современном родном языке, корень исключительно притязает на ударение, то тут уже решительно перевешивает смысловое ударение, а не такое положение вещей, когда материал, звучание было бы свободным, создавая для себя независимое от содержания словесных представлений соотношение долгих и кратких слогов и их ударений. Тут уже не может быть ритмического, не связанного с корневым слогом и его значением варьирования временного движения и ударения, и, в отличие от упомянутого вслушивания в многообразие звучания и протяженность кратких и долгих слогов в их разнообразных сочетаниях, остается только одно — слушание вообще, до конца плененное наиболее значительным с точки зрения смысла основным слогом.

Ибо помимо этого видоизменяемые разветвления корня выделяются, как мы видели, в самостоятельные слова, которые благодаря этому становятся важными сами по себе и, получая свое особое значение, обнаруживают то же самое совпадение смысла и ударения, какое мы только что наблюдали на примере основного слога, вокруг которого все они вырастают. Это как бы приковывает нас к смыслу каждого слова и заставляет прислушиваться только к ударению, производимому основным значением, вместо того чтобы заниматься естественной долготой и краткостью слогов, их движением во времени и чувственной акцентировкой.

γγ. В таких языках остается уже мало простора для ритмической стороны или душе уже недостает свободы, чтобы разойтись на этих просторах, так как время и равномерно изливающееся с движением времени звучание слогов обгоняются более идеально-духовным отношением — смыслом и значением слов, что подавляет способность к ритмически более самостоятельному развитию.

В этом отношении принцип ритмического стихосложения мы можем сравнить со скульптурой. Ибо духовное значение здесь еще не выделяется само по себе и не определяет долготы и ударения, но смысл слов полностью сливается с чувственным элементом естественной длительности во времени и со звучанием, признавая в радостной ясности все права за этой внешней стороной и заботясь только об ее идеальном облике и движении.

Но когда совершается отказ от этого принципа, а чувственной стороне все же отводится, как это необходимо для искусства, роль противовеса чистой одухотворенности, то поскольку разрушен первичный пластический момент естественной долготы и краткости, а также звучания, неотделимого от ритмической стороны и не выделяемого самого по себе, — в этом случае принудить слух ко внимательности может только один материал — звуки речи как таковые, отчетливо фиксированные и варьируемые в их раздельности.

Это подводит нас ко второму из основных видов стихосложения, к рифме.

3. СТИХОСЛОЖЕНИЕ

Наконец, третья сторона поэтического способа выражения необходима потому, что поэтическое представление не только облекает в слова, но и становится реальной речью, переходя в чувственную стихию звучания — звуков речи и слов. Это приводит нас к области стихосложения. Правда, проза, изложенная стихами, — это еще не поэзия, а только стихи, подобно тому как одно лишь поэтическое выражение при сохраняющейся в остальном прозаической трактовке дает только поэтическую прозу. Однако метр или ритм все же безусловно необходимы для поэзии как первое и единственное дыхание чувственного в ней, они даже более необходимы, чем богатый образами, так называемый изящный слог.

Искусное развитие этого чувственного элемента и возвещает нам сразу же, как этого требует поэзия, другую сферу, почву, на которую мы можем ступить, только оставив практическую и теоретическую прозу обыденной жизни и обыденного сознания; оно принуждает поэта находиться за пределами обычной речи и создавать свои произведения, сообразуясь только с законами и требованиями искусства. Лишь совершенно поверхностная теория хотела изгнать стихосложение на том основании, что оно противоречит естественности. Правда, Лессинг, находившийся в оппозиции к ложному пафосу французского александрийского стиха, пытался, главным образом в трагедии, ввести прозаическую речь как более для нее подходящую, и ему в этом следовали Шиллер и Гёте в своих первых неистовых произведениях, созданных в естественном порыве ПОЭЗИИ, еще слишком близкой к жизненному материалу. Однако сам Лессинг в своем «Натане» в конце концов все же вновь обратился к ямбу, Шиллер уже в «Дон Карлосе» оставил путь, на который он вступил ранее, а Гёте столь мало был удовлетворен прежней прозаической обработкой своей «Ифигении» и «Тассо», что, будучи в стране искусства (То есть в период своего итальянского путешествия 1786—1788), переработал их как с точки зрения выражения, так и с точки зрения просодии в ту чистейшую форму, в которой эти произведения вновь и вновь вызывают восхищение.

Впрочем, искусственность стихотворных размеров или сочетаний рифм представляется тяжкими узами, связывающими внутренние представления с чувственной стихией, узами более тяжкими, чем краски в живописи. Ибо вещи внешнего мира и человеческий облик все же обладают цветом по своей природе, а все бесцветное есть вымученная абстракция. Представления же имеют лишь весьма отдаленную связь или вообще не имеют внутренней связи со звуками речи, применяющимися в качестве чисто произвольных знаков сообщения, — так что упорные требования законов просодии легко могут показаться путами, сдерживающими фантазию, из-за чего поэт не может сообщить свои представления в том самом виде, в каком они внутренне являются ему. Если от ритмического течения и мелодического звучания рифмы и исходят, несомненно, чары, то было бы все же чрезмерным требовать, чтобы таким чувственным красотам приносились в жертву лучшие поэтические чувства и представления.

Однако и это возражение не выдерживает критики. С одной стороны, оно оказывается неистинным уже в том плане, что стихосложение является будто бы только препятствием для свободного излияния чувств. Подлинный художественный талант вообще движется в своем чувственном материале как в своей самой родной стихии, которая не только не давит на него и не мешает ему, а, напротив, возвышает и поддерживает его. И на самом деле, все великие поэты, как мы видим, движутся свободно и уверенно в созданных ими размерах, рифмах и ритме, и только при переводе следование тем же самым метрам, ассонансам и т. д. часто становится принуждением и искусственным мучением. Кроме того, в свободной поэзии принуждение, заставляющее то так, то этак строить выражение представлений, делать его сжатым или более развернутым, дарит поэту и новые мысли, идеи и находки, которых никогда не возникло бы у него, не будь такого толчка. Но и отвлекаясь от такого относительного преимущества, чувственное бытие — в поэзии звучание слов — с самого начала неотделимо от искусства и потому не может оставаться бесформенным и неопределенным, как оно существует в непосредственной случайности речи. Оно должно явиться в живых формах, и потому, даже будучи просто сопутствующим внешним средством в поэзии, должно рассматриваться как особая цель, превращаясь тем самым в гармонически замкнутый внутри себя облик.

Это внимание, уделяемое чувственной стороне, прибавляет, как и вообще в искусстве, к серьезности содержания еще иную сторону, благодаря которой эта серьезность одновременно устраняется, а поэт и слушатель, освобождаясь от нее, переносятся тем самым в высшую сферу, исполненную просветляющей грации. В живописи и скульптуре художнику для рисования и окрашивания членов тела, скал, деревьев, облаков, цветов и т. д. дана форма как чувственное и пространственное ограничение. В архитектуре потребности и цели, ради которых строится здание с его стенами, сводами, крышами и т. п., тоже предписывают свою более или менее определенную норму. В музыке подобные столь же твердые установления заключаются в основных законах гармонии, необходимых в себе и для себя. Но в поэзии чувственное звучание слов в их случайных сочетаниях сначала никак не определено, и перед поэтом встает задача упорядочить эту бессистемность, создать чувственное ограничение и тем самым обрисовать нечто вроде четкого контура и звучащего обрамления для своего замысла, его структуры и чувственной красоты.

И подобно тому как в музыкальной декламации ритм и мелодия должны вбирать в себя характер содержания и соответствовать ему, так и стихосложение есть особая музыка, где, хотя и не столь прямо, начинает уже звучать та темная, но притом и определенная направленность развития и характера представления. С этой стороны размер должен задавать общий тон и духовный порыв всего стихотворения, и не безразлично, будет ли в качестве внешней формы избран ямб, хорей, стансы, алкеева или какая-либо другая строфа.

Что касается дальнейшего деления, то нам главным образом предстоит осветить различия между двумя системами.

Первая система — это ритмическое стихосложение, основанное на определенной долготе и краткости слогов, а также на их многообразно варьируемых сочетаниях и временных движениях.

Вторую же сторону составляет выделение звучания как такового в отношении как отдельных звуков, гласных или согласных, так и целых слогов и слов, сочетание которых упорядочивается отчасти в соответствии с законом равномерного повторения одинакового или сходного звучания, отчасти в соответствии с правилом симметрического чередования. Сюда относятся аллитерация, ассонанс и рифма.

Обе системы тесно связаны с просодией языка в зависимости от того, основывается ли она по самой природе своей больше на естественной долготе и краткости слогов или же на логическом ударении, выявляющем значимость слогов.

Наконец, в-третьих, ритмическое движение и само по себе разработанное звучание могут соединиться друг с другом. Но поскольку при этом концентрированное звучащее эхо рифмы сильнее западает в слух и потому получает преобладание над чисто временным моментом длительности и движения, то при таком сочетании ритмическая сторона вынуждена отойти на второй план и не обращать на себя большого внимания.