- Первый период: начало
- ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НАРОДОВ И ГЕРМАНЦЫ
- МАГОМЕТАНСТВО
- Второй период: средневековье
- ПЕРЕХОД К НОВОМУ ВРЕМЕНИ
Первый период: начало
ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НАРОДОВ И ГЕРМАНЦЫ
Основное определение характера этих германских народов составляет такое нераздельное единство, эта цельная задушевность, субъективность, как она особенно проявляется вначале. В процессе развития это различие выступает не столь резко, но и здесь его нельзя отрицать. У германской нации было ощущение естественной целостности внутри себя, и мы можем назвать это душой (Gemüt). Это еще неопределенный германский принцип. Под душой мы понимаем эту сокрытую, неопределенную целостность духа в отношении воли, в которой человек получает удовлетворение внутри себя в столь же всеобщей и неопределенной форме. К этому относится то обстоятельство, что собственная воля человека полностью заключена в нем, что он находит удовлетворение в неопределенности. Душевность (Gemütlichkeit) состоит не в том, чтобы получать удовлетворение в чем-то определенном, а, скорее, в том, чтобы иметь его в неопределенном целом, и притом внутри себя, при отсутствии особой цели и интереса. Характер — это определенная форма воли и интереса, делающая себя значимой. У душевности же нет определенной цели, богатства, чести и т. п., она вообще касается не объективного состояния, а целостного состояния как всеобщего наслаждения собою. Следовательно, здесь содержится лишь воля вообще, формальная воля и субъективная свобода в качестве своенравия. Для душевности важна всякая особенность, потому что душа полностью вкладывает себя во все. Но поскольку ей нет дела до определенности особой цели как таковой, то она и не доходит до замыкания в насильственных, злых страстях, до зла вообще. Зло предполагает обособление от права, закона и т. д., в душе же нет этого разделения, она выглядит в целом как доброе намерение. Противоположность этому образует характер.
Таков абстрактный принцип германских народов и субъективная сторона в христианстве — в противоположность объективной. У души нет особого содержания. В христианстве же речь идет как раз о самой сути дела, о содержании как объекте. В душе же заключено именно это стремление к тому, чтобы быть удовлетворенной внутри себя, правда, в совершенно всеобщей форме, и именно это и оказалось содержанием христианского начала. Неопределенное, совершенно всеобщее представляет собой объективно, в качестве субстанции, бога. В нем душа ищет теперь удовлетворения и получает его благодаря тому, что индивид принят богом и осенен благодатью, и это составляет другой момент в христианском, конкретном единстве. Абсолютно всеобщее — это то, что содержит в себе все определения и потому неопределенно, субъект же — это нечто всецело определенное. Тождественность обоих впервые в качестве содержания была показана христианством, причем сначала в субъективной форме в качестве души. Тождественность отдельного субъекта, абсолютно конечного, с абсолютно бесконечным представляет собой примирение, имеющееся теперь в душе.
Однако субъективное должно развиться и до сознания, субъект должен обрести объективную форму, то есть стать предметом. Иначе говоря, для того чтобы действительно устранить раздвоение, абсолютно всеобщее, противостоявшее прежде субъекту, должно стать теперь для него предметом. Это потребность в том, чтобы абсолютное стало объектом и для неопределенно чувствующей формы души, с тем чтобы человек осознал свое единство с этим объектом. Следовательно, дух погружается теперь в целостность души, и задача состоит в том, чтобы осознать и реализовать его. Это предполагает очищение субъекта в духе, чтобы он стал реальным конкретным субъектом, чтобы в качестве мирского субъекта он обрел всеобщие интересы, осуществлял в своих действиях всеобщие цели, чтобы он знал о законе и находил в нем удовлетворение.
Следовательно, оба эти принципа соответствуют друг другу, и у германских народов, как было сказано, есть способность к тому, чтобы быть носителями высшего принципа духа.
В фанатизме единого, абсолютного начала заключается далее момент полного и безраздельного присутствия особенного и определенного во всем том, в чем этот фанатизм утверждается. Индивид в магометанстве не похож на европейцев, имеющих множество точек зрения и представляющих собой сочетание отношений. Если магометанин коварен, то ничто не может сравниться с ним в упорстве его коварства; годами он вынашивает его. Так же обстоит дело, если он жесток, хитер, равно как и храбр и великодушен; он всегда представляет собой лишь это одно, и притом в высшей степени. Поэтому там, где в беспрестанной сумятице этого мира фиксируется благородная душа, подобно волне в морской зыби, там она выступает с такой свободой, что ничто не может сравниться с ней в благородстве, великодушии, храбрости* отречении. Чувство любви равным образом безоглядно, и любовь предельно проникновенна. Властитель, любящий раба, возвеличивает предмет своей любви тем, что кладет к его ногам всю роскошь, власть и все почести, забывая о своем скипетре и короне. Однако и жертвует он им с такой же беспощадностью. Поэтическое созерцание также не отличается безмерной раздутостью, как у индийцев, а является в качестве беспредельной проникновенности, использующей все для своего предмета. Эта беспредельная проникновенность сказывается в пыле арабской и сарацинской поэзии. Этот пыл есть полная свобода фантазии, которая всецело представляет собой лишь жизнь своего предмета и этого чувства, не сохраняя для себя ничего своекорыстного.
С той же быстротой, с какой арабы осуществили свои завоевания, достигли у них высшего расцвета искусства и науки. Сначала мы видим этих завоевателей разрушающими все, что имеет отношение к искусству и науке; так, Омар разрушил великолепную александрийскую библиотеку. Он сказал: «Либо эти книги содержат в себе то, что есть в Коране, либо же что-то иное, в обоих случаях они излишни». Однако вскоре после этого арабы выказали готовность развивать искусства и науки и распространять их повсюду. Греческий и римский мир был связан с Востоком; в последнем ему явилось прекрасное утро. Так же обстоит дело и с христианским миром, естественным отцом которого является Запад, духовным же — Восток. С Востока он воспринял и элемент свободы по отношению к северному моменту обособленной субъективности. Некоторыми важными стимулами он обязан также и магометанскому Востоку. В столкновении с арабами, в борьбе с сарацинами европейская храбрость была идеализирована в виде прекрасного, благородного рыцарства. Классические произведения древних, науки и познания — особенно в области философии — впервые пришли на Запад отчасти благодаря арабам. Большое влияние оказало также поэтическое искусство Востока. На Востоке открылась германцам благородная поэзия и свободная фантазия, и Гёте также обратился к Востоку, дав в своем «Диване» перл, превосходящий все по блаженству и проникновенности фантазии.
Небо духа проясняется для человечества. С установлением в мире государственного порядка, наблюдавшимся нами, был связан дальнейший, более конкретный подъем духа к благородной человечности. Перестали искать могилу, мертвую оболочку духа, и потустороннее. Принцип данного «этого», повлекший мир к крестовым походам, развился сам по себе в мирской сфере: дух раскрыл его вовне и излился в этой внешней стихии. Мирская сфера содержит принцип «этого», как он развился вне церкви. Дух искал сначала завершения этого принципа в церкви. Но нашел он его в конце концов, лишь исключив церковь. Однако церковь осталась, сохранив в себе чувственный момент, но и здесь он остался не в качестве внешней стихии в его непосредственности, а был преображен искусством.
Следовательно, чувственное хотя и имеется в церкви, но также и исключено из нее. Поскольку же оно еще есть в церкви, оно носит более проникновенный характер и нашло свое преображение, которое есть искусство. Искусство одухотворяет чувственное. Оно возвышает внешнее до уровня духовной формы, выражающей душу, чувство, дух, так что благочестие имеет перед собой не просто чувственную вещь и поклоняется не просто вещи, а чему-то высшему в ней, одушевленной форме, вносимой духом. Душа относится к чувственному, получившему от искусства форму, уже не как к вещи, а как к чему-то душевному, духовному. При таком отношении дух свободен сам по себе в своей соотнесенности с тем, подобием которого он является.
Конечно, набожность может сопровождаться благочестивыми чувствами и по отношению к чисто чувственному элементу, и даже божественная благодать может действовать через чувственное начало. Однако должна быть истина в объективной форме. У вещи нет ничего объективного, ничего в себе истинного. Поэтому дух не свободен в вещи, а зависим и подчинен. Это совершенно разные явления, имеет ли дух перед собой просто вещь, например облатку, какой-нибудь камень, дерево, плохой образ, или же одухотворенную картину, прекрасное произведение скульптуры, где душа общается с душой и дух — с духом. В первом случае дух находится вне себя, он связан с чем-то всецело иным для него, представляющим собой нечто чувственное, недуховное. Во втором же случае чувственное есть нечто прекрасное, а духовная форма — одухотворяющее его начало и нечто истинное внутри самого себя.
Если эта связанность, эта несвободная зависимость от некоего, по существу, внешнего ему сущего, вещи, составляет точку зрения религии, то потребность духа не найдет своего удовлетворения в прекрасном. В таком случае банальнейшие образы, совершенно плохие, безобразные изображения окажутся гораздо более подходящими для того, чтобы представить ему божественное. Опыт может также служить доказательством того, что набожность, поклоняющаяся образам, в значительно меньшей мере чтит подлинные произведения искусства. Ибо последние ведут к внутреннему удовлетворению и свободе, тогда как упомянутая набожность хочет оставаться в более смутной, бессознательной зависимости. Так, было замечено, что подлинные художественные произведения, например образы мадонн Рафаэля, не пользуются большой славой и не снискали множества лавров и что, скорее, отыскиваются и становятся предметом большего поклонения и больших пожертвований по преимуществу плохие образы. Набожность проходит мимо этих подлинных произведений искусства, ибо чувствует в них обращенные к пей требования и призыв. Подобные же притязания представляют собой нечто чуждое там, где речь идет лишь о чувстве отрешенной от себя связанности и смутной зависимости.
Мы видим, что к эпохе после крестовых походов относится уже начало искусства живописи. Уже в эту эпоху появилась своеобразная поэзия. Дух, поскольку он не мог найти удовлетворения, создал с помощью фантазии более прекрасные образы и в более спокойной и свободной форме, чем это было в действительности. Новое искусство развивается в Италии. Человек перестал ограничиваться просто поклонением, не идущим из самого себя.
С другой стороны, он перестал оставлять чувственное в качестве такового и хочет теперь одухотворить его. Так возникают произведения искусства, представляющие собой чувственное выражение чисто духовного начала, но вместе с тем и приукрашивающие чувственное. Таким образом, искусство уже вышло за пределы церковного принципа. Но так как у него есть только чувственные изображения, то первоначально оно считается чем-то непосредственным. Поэтому церковь еще следовала ему, и следует также принять во внимание, что искусство как таковое не могло вести к истинному началу религии, постигнуть которое предстояло теперь духу. Ибо искусство представляет это истинное начало так, как оно является, лишь в чувственной форме, а не в форме, адекватной ему самому. Поэтому церковь и могла еще использовать искусство. Но когда свободный дух, из которого вышло искусство, возвысился и стал мыслью и наукой, церковь отмежевалась от него.
Искусство было поддержано и поднято, во-вторых, благодаря изучению древности; Запад вновь становится восприимчивым к ней (весьма примечательно название humaniora, ибо в этих произведениях древности дочитается человеческое и развитие человека). Благодаря этому изучению Запад познал подлинное, вечное начало человеческой деятельности. Внешне это возрождение наук было вызвано гибелью Византийской империи. Множество греков бежало на Запад, принеся с собою греческую литературу. Они принесли с собою не только знание греческого языка, но и сами греческие произведения. Их очень немного сохранялось в монастырях, и греческий язык был едва известен. С римской литературой дело обстояло иначе. Здесь еще царили древние традиции: Вергилий считался великим волшебником (у Данте он выступает проводником в аду и чистилище). Теперь благодаря влиянию греков вновь возвысилась древнегреческая литература. Запад обрел способность признать ее и наслаждаться ею. Явились совершенно иные образы — греки выдвинули в своих произведениях иную добродетель, совершенно иные заповеди морали, чем то, что было известно Западу. Последний получил совершенно иной критерий для оценки того, что следует почитать, хвалить и чему нужно подражать. Место схоластического формализма было занято совершенно иным содержанием: Запад признал Платона, и в нем раскрылся новый человеческий мир.
Основным средством распространения новых представлений стало только что изобретенное книгопечатание, которое, подобно пороху, отвечает характеру современности и потребности вступать в контакт друг с другом идеально-духовным путем. Поскольку в изучении древних сказалась любовь к человеческим деяниям и добродетелям, у церкви не было неодобрительного отношения к этому, и она не заметила, что в этих чужих произведениях выступил принцип, совершенно чуждый ей.